«Благодарю судьбу за то, что учился в Ленинграде»

Леонид Георгиевич Тайлашев

Мои родители родом с Верхней Оби, из-под Томска. Отец, Георгий Иванович Тайлашев, из чисто хантыйской деревни Тугулина, сам ханты, но, возможно, что где-то раньше в роду было смешение с татарами: Тайлашевы — по-татарски звучит как «маленькая лошадь, жеребенок», а с языка ханты перевода нет. Отец — рыбак, охотник, ничем другим он не занимался. Почему переехали в Ханты-Мансийский округ (по-хантыйски — «скаслались»)? Под Томском в конце 20-х — начале 30-х годов было очень голодно. Отца вызвали в 30-м году в Уралрыбпром (тогда все это была Уральская область), сказали: «Поедете в Ларьяк и будете создавать там рыбозавод!», и он поехал, организовал рыбозавод и остался тут работать, но не на первых ролях: он был малограмотный, самоучка. Дед Иван Николаевич определил моего отца, еще мальчишкой, в ученики к одному знатному купцу в Томск. Но, конечно, днем он больше не учился, а, как сам рассказывал, разносил карточки-визитки, приглашения на различные вечера, а вечерами и ночами учился грамоте. Ему сначала засчитали обучение за два класса, а когда в стране шел «ликбез» (Россия же была безграмотная, особенно наши народы, советская власть в первую очередь стала людей грамоте обучать), зачли уже четыре, дали удостоверение о начальном образовании. Но когда я учился в школе, отец помогал мне решать задачки за 7—8 классы.

А мама, Евдокия Александровна (по отцу она была Тайдонова, тоже из верхнеобских ханты, из деревни Салтонаково), совсем была неграмотная. Ее отец говорил: «Парням надо учиться, им служить, а девчатам незачем, да и возможности такой нет». Он рано умер — надсадился на физической работе. Остались они с матерью: три брата и две сестры, она была средней дочерью. Рано стали зарабатывать, чтобы жить семье. Девушки собирали ягоды, а братья ловили рыбу, возили в Томск на рынок, покупали там все необходимое. Замуж за моего отца мама вышла в 16 лет. Вероятно, ее мать Анна Матвеевна старалась как можно быстрее устроить судьбу своих детей — Тайлашевы жили более-менее неплохо.

Мама у меня была очень сильная. Она за водой ходила с коромыслом и ведрами-пудовками. Зачерпнет и пошла, только чуть покачивается. За сеном ехать — в колхозе сразу двух-трех лошадей берет. Мы держали корову, овец до сорока штук, иногда свинью; мама сено косила — скотину кормить же надо было. Отец служил, часто был в разъездах, в основном все хозяйство на ее плечах лежало. Высокая была, выше меня! Все поражаются: «Как же так, ханты должны быть маленькие!». Действительно, ханты нижне- и среднеобские низкорослые, а верхнеобские, откуда мы, — там народ здоровый! Брат матери дядя Володя тоже был очень сильный. Когда в деревню привозили на баржах муку, так он выносил из трюма на берег враз по 15 пудов. И красивый был. Как-то приезжала журналистка-москвичка, попросила показать ей ханты. Дядька ей говорит: «Хорошо, покажу вам ханты». Умылся, причесался, рубашку чистую надел. Пришел, сел перед ней: «Вот он я — ханты».

Старшая сестра Оня родилась в 1915 году, а я, «заскребыш», последний, шестнадцатый, — в 1932-м. Маме тогда было 40 лет. Она говорила: «У меня что ни год, то Федот! Я ни одного не выбросила, всех выносила». Более того, всех своих детей сама «бабничала» — сама принимала роды у себя. В том числе и меня приняла. В утро, когда я родился, она привезла три воза сена. Лошадей не успела распрячь, зашла домой, чугунок с водой поставила на печку — тут я и родился. Сделала все, что надо, меня обмыла, запеленала, полежала… А коровы (их было две) ревут, овечки ревут, лошади стоят запряженные… Потихоньку, с палочкой, пошла все это хозяйство управлять — такая была у меня мама! Дожила до 86 лет. И по-своему была очень мудрая, как все матери.

Когда я родился, мы уже жили в Охтеурье — есть такие юрты хантыйские (юрты — деревня по-хантыйски), месторождение Охтеурское сейчас есть. Тогда это был Ларьякский район, сейчас Нижневартовский. (Охтеурье переводится со слов «охтэн урий». Охтэн — это перетаска, а урий — речка, залив. Охтеурье — перетасочный залив). В Охтеурье мать везла десятерых детей. Отец прислал ей в помощь старшего сына Никифора. До Нижневартовска ехали на пароходе, а дальше на плашкоуте. Это лодка большая, как баржа, покрытая сверху, чтобы не мочило, но мест внизу не было, они ехали сверху. А конец сентября… Кормила грудничков так: молока купит, во рту его согревает и поит. Пока ехали по Ваху, мама чуть не в каждой деревне хоронила то дочку, то сына. Начиная с устья Ваха, там недалеко есть деревня Савкино, там первого похоронили, потом в Тархово, дальше — в Устье Колик-Егана, в Колик-Егане… У нас было два Юрия, оба умерли, два Леонида. Первый Леонид был старше меня, с 31 -го года, а я родился уже после этого переезда, в Охтеурье. У мамы так было заведено: имен не хватало, так первый умрет, она следующему это же имя дает. Умирали и от голода, и от неустроенности. Когда голод, любая болезнь может до смерти довести. Я, например, чуть не умер от кори, когда мне было года два или три. Мать уже села шить мне белую рубаху (у нее была швейная машинка зингеровская — ее единственное приданое), чтобы положить в фоб. Положила меня у окна, шьет и плачет. Я задыхаюсь. А у нас через дорогу жила медичка, как тогда называли, Наташа Паромова. На мать вдруг как нашло что: вскинулась, бросила шитье и побежала за ней. Наташа прибежала, поставила укол, скорее всего камфару, чтобы поддержать сердце — какие лекарства тогда еще могли быть в деревне? И я задышал и дышу уже 72 года! Муж Наташи был «избач» — клубный работник, а она — медицинский работник, после училища. Муж у нее погиб во время войны, она снова замуж вышла, стала Филиппович, работала в Березовском районе, в райкоме партии, в одном из отделов. Мать мою она хорошо помнила, а как меня спасла — не помнит.

В Охтеурье отец купил дом у ханты. Этот дом был построен «заплотом». Это четыре столба, в них прорезь, и в эти прорези вставляются бревна — заплот. Так и теперь огороды огораживают. Высота — меньше двух метров, я, когда последние годы туда приезжал, уже ходил, пригибаясь, значит, 1,60—1,70. Два окна, у окна — лавка. Стол, русская печка (еще железная печка была), за ней нары — на них спали отец с матерью и меня, как маленького, туда брали. А остальным на полу расстилали оленьи шкуры. Единственное богатство было перины да подушки. Раз дичь стреляли, так перо и было. Баня была общедеревенская, в лесу, на опушке. Топили и мылись по очереди. Высотой баня была еще ниже, чем наш дом. Там полок, печь — железные круги, сверху булыжники — много, а  трубы нет, вместо нее дыра. Дым уходил и в дыру, и внутрь тоже,потому и называлась — «баня по-черному». Воду (зимой снег) натаскивали в бочки, когда булыжники накалялись докрасна, их туда скидывали, и вода закипала. Хотя и котел был, но семья же большая, и воды много надо, чтобы всех помыть и постирать. Топили почти весь день. Раздевались в предбаннике, там было холодно, сосульки висели, как сталактиты. Когда мыла не было (особенно во время войны), делали щелок. Золу кипятят, вода становится как мыльная, очень хорошо моет — все вымывали. И стирали с помощью настоя этой золы. Грязными мы не ходили. Полоскать — в речке, зимой — в проруби.

Есть ханты лошадные, есть оленеводы, есть рыбаки и охотники, есть оленеводы и охотники вместе, потому что олени — это средство передвижения. А мы — оседлые ханты, уже тогда «обрусевшие». Как и русские семьи, мы держали коров, лошадей, овец, свиней. Но в наших семьях, которые побогаче, были еще и олени. Собаки обязательно, но у нас на собаках не ездили никогда. В Ларьяке было очень много оленей. Было такое селение Лабаз-еган, там жила семья Хохлянкиных, я помню их Никиту — симпатичный такой мужчина, у него было две жены — русская и хантыйка, вместе жили (у нас много было таких случаев). А детей у него не было. Они жили очень богато, у них была тысяча голов оленей! Родня большая, всем работы хватало. Охотиться в тайге без оленей нельзя. Русские сани, в которые лошадей запрягают, низенькие, а оленьи нарты высокие. На русских санях по тайге не проехать и полкилометра — под снегом же пни, кочки. Полозья поломаются, вязи повылетают. А оленья нарта, во-первых, высокая, во-вторых, полоз у нее круглый, он соскальзывает с кочки, а пень проходит перед ней. Женская нарта еще и отгорожена сзади, как кошевка, — детей возить, они там как в люльке.

Перед войной ханты-оленеводы богато жили. Говорят, мол, советская власть разорила малые народы. Да не советская власть, война разрушила все! Мужиков-то поприбили на фронте, стада разбрелись, одичали. В Ларьякском районе были многотысячные стада. А сейчас оленей закупают и завозят с Ямала, восстанавливают поголовье. Но разве их сравнишь с нашими, ваховскими? Эти карлики, а наши были богатыри, красавцы!

Перед войной наша область стала Омской. На местах, где принимали пушнину, была так называемая «Омпушнина» — типа факторий, прямо в деревнях располагались. Сюда завозили товары: сахар, масло, сушки, сухари, муку (хлеб пекли сами). Году в 37—38-м у ханты уже и оленей было очень много, и вся жизнь устоявшаяся. Как сейчас помню: в марте, числа 15—20, с утра слышен звон — бубенчики-колокольчики, за рекой тайга, и оттуда едут оленьи упряжки — не меньше ста нарт. Олени все на подбор — красавцы, белые, да по четыре в упряжке и на каждом по 2—3 «ширкунца» (круглые бубенцы), вся медная упряжь начищена до блеска. Нарты с добычей — пушниной. У каждой привязано еще по два оленя — на мясо. Подъехали, остановились у «Омпушнины». Ханты все нарядные, малицы расшитые, особенно у женщин, были у них такие «распашонки», отделанные разноцветным сукном, бисером — загляденье просто. Начинают заносить добычу по старшинству. Сначала мешки с белкой — 2, 3,10, 20 мешков, все сбрасывают приемщику. Он пересчитывает только в одном мешке. Если возьмется пересчитывать в другом мешке, ханты тут же развернутся и уедут к другому приемщику, в другие юрты — обидятся. Они никогда не обманывали, им недоверие — оскорбление! Один мешок пересчитать — это закон, а если начал второй — все, ты им больше не родня. Приемщик пересчитал в одном мешке, сами мешки, прикинул — белки на столько-то рублей! Дальше начинают заносить соболей: 2, 3 — до 10 мешков, лисы — и рыжие, и черно-бурые, песцы — пушнины было очень много! Не было же нефтяников, девственная тайга, зверь непуганый. Все подсчитали, охотник заходит за прилавок. Там стеллажи, на них рулонами ткани. Ханты особенно любили сукно, но обязательно цветное — красное, зеленое, синее. Берут сразу рулонами, сносят на нарты, бастриком (палка, типа оглобли, с одной стороны зарубка, с другой — петля) завязывают. Дальше продукты: мука мешками, коробки конфет, масла, головки сахара — все это на другой нарте упаковывают, оленьими шкурами укрывают. Набирают детям, что там есть. И так каждый из ста. В последнюю очередь — спирт, ящиками. Водки в то время не завозили, потому что теплых складов не было, а водка на холоде замерзает. Все сдали, набрали продуктов, товаров, снова на нарты и обратно за реку, в тайгу. Недалеко отъехали, километров пять, там ягельное болото, оленей отпускают пастись, а сами на опушке ставят нарты кругом, в середине зажигают костры, колют оленей, достают рыбу, делают строганину, варят, жарят, вытаскивают спирт и гуляют. Иногда неделю, иногда две. Как спирт кончился, оленей поймали, запрягли и опять в тайгу на год уехали. Жены, дети — все вместе. Младенцы в деревянной люльке. Вместо памперсов мелкая-мелкая осиновая стружка: она очень хорошо все впитывает. В крайнем случае — ягель. Мать ребенка распеленает, над костром обсушит со всех сторон, в чистое завернет, обратно в зыбку положит и дальше пить-гулять.

Мы хоть и оседло жили, но помню, как меня маленького, лет четырех, возили в Тольку. Верхняя Толька когда-то входила в ХМАО, в частности, в Ларьякский район. В этой Тольке учились летом, потому что учителей завозили зимой, а летом туда не проедешь из Ларьяка, разве что через Ямал ехать. Да и по прямой почти тысяча километров. И отец с матерью возили меня туда на оленях. Туда едешь девять дней, на десятый приезжаешь. Ночевали в лесу, чтобы ветер не доставал. Никакой чум не ставили. Сначала покушаем, костер, чай — как положено. Потом спать: прямо в снегу ямку выроешь и ложишься. Хоть и не как дома в постели, но ведь в меховой одежде весь. Кисы длинные, пристегиваются, да двойные: внутренние (чулки) шерстью внутрь, верхние — шерстью наружу. На рубашку надевалась «кухлянка» — из шкуры маленького оленя шерстью внутрь, а сверху еще малица. Под подбородок подкладывалась чистая тряпочка, чтобы не терло. В такой одежде в снег спокойно ложишься, нигде не продует, никакой мороз не достанет. Утром проснешься, если ночью снег шел, никого не видно, все ровненько, одни олени ходят. Потом смотришь: ханты встает, отряхнулся, костер развел, чайник подвесил, оленя поймал…

Ханты и сейчас в округе больше 20 тысяч. Манси — 9 тысяч. Венгры считают, что ханты и манси — родственные им народы. Во II тысячелетии до нашей эры было великое переселение народов — шли племена с востока. Там не было ни ханты, ни манси, ни русских, ни татар — кочевые народы. Дошли до Южного Урала, часть пошла на север, образовав народности ханты, манси, ненцы, селькупы. Другая ветвь прошла югом до современной Венгрии. В Будапеште есть гора Геллерт, на ней стоит каменный монах, он повернут лицом на восток. По легенде был такой монах, который задался целью найти, где корни венгерского народа. Он был и на западе — ничего не нашел. Пошел на восток, дошел до Урала, спустился на восточную его сторону, наконец дошел до какого-то поселения на притоке Оби и услышал там речь, похожую на венгерскую, — он понял их! Родственные корни в языке до сих пор сохраняются, например, вар — огород, город. В Венгрии был город Сталинварош, другие с таким же корнем. А у нас — Нижневартовск, Верхневартовск… Разные условия жизни, по-разному к ним приспосабливались, вот теперь с трудом друг друга узнаем!

В школу я пошел с восьми лет, в 1940 г. В Охтеурье школа была четырехклассная, в деревянном здании. Но все классы отдельно, и даже интернат при ней был. В него привозили детей из ближних юрт, а рядом стоял дом, в котором были их спальни. Человек сто, наверное, учились. Формы у нас не было, раздельного обучения тоже. Я поразился, когда пытались вводить это — мальчики отдельно, девочки отдельно. Первый директор у нас был Николай Нилыч Баталин — спокойный такой украинец. В 41-м году он ушел на фронт. Вернулся раненый, но еще женился на приезжей учительнице Раисе Уваровой, очень красивой. Они прожили очень долго, дети у них выросли, потом уехали на Украину. Она и до сих пор жива, а сестра ее здесь живет.

Я учился в этой школе с первого по третий класс. Она долго сохранялась, а потом… Дело в том, что нынешнее Охтеурье не та деревня, в которой я родился. Сначала на место нынешнего Охтеурья перевели рыбучасток. А старый рыбучасток и юрты Охтеурье,  в которых я родился, были выше по течению, на поворотеВаха. В этом месте Вах менял русло и начал валить берег. Даже кладбище вываливало. Мы с ребятами, когда рыбу удили, не раз видели торчащие из берега гробы. Потому и начали перебазировать сначала старый рыбучасток, а потом и деревню. Название сначала было Охтеурский рыбучасток, а потом просто Охтеурье. Недавно я был на 75-летии района, нас, ветеранов, возили в Ларьяк, а я попросил остановиться у того места, где было старое Охтеурье. Там уже ничего нет. Мой дом стоял в глубине, теперь середина Ваха метрах в ста от того места, где он был.

На войну из нашей семьи ушли отец и шестеро братьев. Братья Никифор и Николай были с 1917 и 1918 годов. В 37-м их взяли в армию, на Дальний Восток. Отслужили, а в 40-м году возвращались домой, добрались до Ханты-Мансийска, остались там на зиму. А летом началась война, и их сразу же забрали. Четверо братьев на фронте погибли. Всего в живых нас осталось шестеро: три сестры и три брата. Сейчас уже четверо… Зато детей, внуков, правнуков — больше тридцати!

В 43-м году отец вернулся с фронта, его направили в Ларьяк и назначили начальником Ларьякского рыбучастка. Там были и рыбозавод, и рыбучасток. Потом рыбозавод перевели в Нижневартовск,  а сейчас, по сути дела, разорили его. А завод оченьхорошо работал, добывали тысячи тонн рыбы! Весной 43-го года мы все в Ларьяк переехали последним санным путем. С третьего по десятый класс я учился уже в Ларьяке. Когда начинал учиться, школа была семилетней. Но когда дошел до восьмого класса, образовали уже восьмилетнее обучение, следом девяти- и десятилетнее. В седьмом классе у нас было двадцать семь учеников, а до десятого дошли пять. Спрашивали каждый день на каждом уроке! Тогда нам это очень не нравилось, это уж потом я понял, что очень повезло! Все оставшиеся хорошо учились.

Разъехались, но друг о друге не забываем. Люда Ярова (отец ее работал в райисполкоме) вышла замуж в Бурятию. В такую даль черт унес! Правда, так можно и про мою жену сказать: из Горьковской-то области да в Ханты-Мансийск! А вот сестра Люды, учительница, поэтесса, в Нижневартовске и Ларьяке всю жизнь проработала. Леня Медведев (я у них на квартире жил) уехал в Донецк, стал шахтером. В Тюмени живет Борис Найда — пенсионер уже. Он да Эрнест Звезда — друзья были не разлей вода. Потом Эрнест был директором школы. У него и отец был директором школы в Ларьяке. Вот уж где семьища огромная! Толя Кауртаев, манси, бывший заместитель председателя райисполкома Нижневартовского, сейчас возглавляет общество «Спасение Югры». Саша Боровских — ее я потерял, но знаю, что замужем, учительница.

Учителя у нас были замечательные. Вера Матвеевна Винокурова, заслуженной учительницей РСФСР потом стала, а тогда она и еще несколько учителей приехали совсем молодыми. Директором был Иван Матвеевич Елесин — чудеснейший человек! Участник войны. Парни его просто боготворили!

Окончил школу я в 1951 году. Мы были первые выпускники средней Ларьякской школы. Но поскольку в нашей школе учителей с высшим образованием было недостаточно (были с незаконченным высшим), а в государственной комиссии на аттестат зрелости нужно было, как минимум, две трети экзаменаторов с высшим образованием, нас весной с первым катером (еще лед шел) отправили в Сургут — за семьсот километров от Ларьяка. По Ваху, по Оби, мимо Нижневартовска… В Сургуте я и сдавал выпускные экзамены. Почти все экзамены сдал на «отлично» и только по физике получил «хорошо». Принимал этот экзамен знаменитый физик Аркадий Степанович Знаменский: хорошо помню, как он ходит по классу, в руке карандашик остро отточенный… Мне попался вопрос «Устройство бинокля». Поскольку наша школа еще только образовывалась, в ней не было наглядных пособий, бинокля я никогда не видел, но теоретически наш физик объяснял нам, как бинокль устроен. Вот я теоретически все нарисовал, где что, куда какие лучи идут, куда смотреть. Знаменский говорит: «Хорошо, вы все правильно объяснили. Вот вам линза, поставьте ее перед моим глазомтак, как она должна стоять в бинокле». А я ее никогда в руках не держал! Конечно, поставил наоборот. И за это он вывел мне в аттестат четверку.

Еще не закончились экзамены, на мое имя приходит телеграмма от директора школы: «Прошу согласия учиться в Ленинграде в университете имени Жданова». Я, конечно, тут же дал согласие: еще бы, мне, ханты из Охтеурья, из Ларьякской школы, учиться в Ленинграде! Таких, как я, со всего округа собрали 11 человек представителей народов коренных национальностей. В нашей школе и другие ребята учились хорошо, но отличник-ханты я был один. Хантыйский язык я знал, поскольку родители его знали хорошо, разговаривали на нем между собой, но нас не принуждали говорить по-хантыйски. Понимать-то я и сейчас понимаю (ваховский диалект), но разговаривать не могу — практики же нет. А когда уезжал в Ленинград, еще и по-русски говорил очень неважно, даже рода путал.

Собирали меня на учебу всей семьей. Муж моей старшей сестры Виктор Нестерович Овсянкин подарил шинель и фуражку, которые у него остались после фронта. Вместо чемодана смастерили ящик из фанеры с навесным замком. Небогато, конечно. Зато отец купил мне часы «Победа» — это такая роскошь была!

Выехал я в августе. Сначала на катере до Ханты-Мансийска — там мы получали направление из окроно. Собрали нас, всех одиннадцать, посадили на пароход «Гусихин», довезли до Тобольска. Дальше пароходы не идут — к августу Тура обмелела. Все, кто с нами ехал, сели в автобусы и уехали, а мы гадаем, что дальше делать: мы же первый раз едем, про автобусы ничего не знаем (потом в Тюмени первый раз в жизни паровоз видели). И тут подвернулась какая-то женщина: «Вам куда, в Тюмень? Пойдемте со мной, я вас отправлю!». Повела через весь Тобольск на берег Иртыша. Там мы просидели почти до утра, потом подошли две машины-полуторки. «Это дядя Яша, а это дядя Саша. Садитесь, они вас довезут». В кузовах какие-то запчасти… Ехали до Тюмени мы трое суток, да под дождем. Заезжали во все попутные деревни, и в каждой — пьянка. Дядя Яша с дядей Сашей выходили с шапкой, в которую мы клали деньги, и они шли пить, а мы их ждали. Уже недалеко от Тюмени мы так сидели в очередной раз, а мимо проезжал воинский эшелон на «студебеккерах». Выскакивает военный, красивый парень цыганского типа: «Ребята, вы откуда?» Мы ему рассказали. «Где шоферы?» — «В чайной». Он оттуда и выносит обоих «дядей» за шиворот, как котят. «Если вы еще раз остановитесь, или с ребятами что случится, сдам под суд! Я за вами поеду, следить буду!» После этой встречи наши водители быстро поехали, но под Булашево оторвались и свернули в заросли тальника. «Студебеккеры» мимо прошли. И дядья опять к нам с шапкой… Ночь мы снова провели на завалинке «чайной» под дождем. На следующий день, не доезжая Тюмени, шоферы нам говорят: «Выходите, уж недалеко, теперь так дойдете, а то нас арестуют из-за вас!» Мы вышли со своими чемоданами, идем гуськом. Подходим к Тюмени, смотрим: наши машины стоят, рядом с ними наш военный и дяди Яша с Сашей уже руки назад. А парень этот, видимо, был либо гаишник, либо кагэбэшник, он их отловил, спрашивает: «Где ребята?» А тут и мы подошли… «Они вас везли? Сколько взяли с вас?» Ну что теперь вернешь, все уже пропито… Подгоняют «черного ворона», их туда — за издевательство над нами. А нас посадили в хороший автобус и отвезли на железнодорожный вокзал.

Встали мы в очередь за билетами. Впеременку стоим. Я свою вахту отстоял перед рассветом, вышел в скверик и заснул, сидя на скамейке. Просыпаюсь, хотел посмотреть, который час — нет часов! Я под лавку, туда-сюда… На другой лавочке парень с девушкой сидят. «Вы не видели, подходил кто ко мне?» — «Да, двое сидели с двух сторон, а потом перескочили через забор и уехали на автобусе». Я к милиционеру, он говорит: «Где я вам их найду?» В это время подбегают наши ребята: «Взяли билеты!» И поехали мы в Ленинград. Так меня в первый и последний раз в жизни обворовали. В Тюмени. С тех пор я Тюмень не люблю. Живу здесь, потому что меня направили по партийной дисциплине. Но не люблю и любить не буду! А в Ханты возвращаться — зачем? Я же пенсионер. У меня дочери там живут и работают. Такая судьба.

Приехал я в Ленинград. У вокзала крутятся шоферы: «Вам куда?» Мы рассказали. «Мне по пути, довезу!». Посадил и давай возить по Ленинграду. Там ехать-то по Невскому проспекту десять минут. А он возил-возил и взял с нас по десятке — большие деньги по тем временам! Добрался я до университета, до приемной комиссии, сдал документы, какие требовались. Потом вышел на Университетскую набережную, стою на трамвайной остановке со своим ящиком, в шинели… Тут же стоит рабочий, видно, приметил меня, подходит: «Куда тебе, парень?» — «На восьмую линию, там наш факультет». — «Поедем, я тебе покажу». Я поразился: «Может, опять обманывают?» Сели в трамвай, доехали до восьмой линии, он показал: «Тебе туда». Я вышел, стою… Тогда он тоже вышел, берет меня за руку: «Пошли, доведу!» Так до самого дома и довел. Этого человека я всю жизнь помню и буду помнить! Первый ленинградец! И все они такие. Они из нас сделали людей, воспитали. К ленинградцам с тех пор у меня самое лучшее отношение. Я говорить по-русски по-настоящему научился благодаря ленинградцам, причем блокадникам. Ленинградцы нас, северян, которые учились с их детьми, приглашали по субботам, после занятий, к себе в семьи. Мы проводили у них субботу, ночевали там, потом воскресенье — жили в ленинградских семьях. Мы все считаем, что в те годы получили не только институтско-университетское образование, но еще и ленинградское! Такое образование может получить только человек, который там жил и учился не менее 5—6 лет. Если во мне есть что-то доброе, хорошее в моем характере, поведении, то обязан этим я ленинградцам, причем блокадникам. Это были необыкновенные люди! Я благодарю судьбу за то, что попал в Ленинград. Тем более что я же учил историю, а Ленинград — живая, наглядная история. Куда бы ни пошел, везде история!

Учиться я начинал на историческом факультете университета, а остальные десять наших ребят — в педагогическом институте имени Герцена. Но закончил я тоже институт Герцена. В 1953 году мы проходили военную практику в Пярну, а когда вернулись оттуда, нам объявили: «Ваш факультет сливают с историческим факультетом института им. Герцена». — «Почему?» — «Потому что университет дает общие знания, готовит к научной работе, а сейчас срочно нужны люди на практическую работу — учителя для Севера!» Мы даже бастовали, не хотели идти на учебу, писали письмо Председателю Президиума Верховного Совета Ворошилову. Но с нами потом побеседовали, сказали: «Ребята, вы делаете не то!»

В институте имени Герцена (сейчас это педагогический университет) было подготовительное отделение. Детей северных народностей: ханты, манси, коми, ненцы, эвены, эвенки, коряки, чукчи — привозили в Ленинград сначала на подготовительное отделение, подтягивали, а потом уже они шли на первый курс. Так вот, Юван Шесталов начал учиться с подготовительного. На первом курсе он уже писал стихи — талантливый парень. Стихотворение напишет, кто-то рядом переведет с подстрочником — обоим деньги. Куда их девать? Мы же были на полном государственном обеспечении: нас одевали, обували, кормили и заставляли учиться! Были ребята из коренных национальностей, которые любили выпить. Сколько с ними возились! Он загулял — ему дают академический отпуск. Русского тут же исключали, а нашему брату — академический отпуск! Год, второй он не является. Потом приезжает, опять идет на тот же курс. Сколько-то проучился, снова запил, ему снова академический отпуск. Говорить категорически о физиологической потребности в алкоголе северных народностей нельзя, это неправда. Все так же, как и у других национальностей: все зависит от человека, от характера. В нашей семье только старший брат Никифор любил выпить, остальные не пили. Да, пили наши ребята, в том числе и талантливые, даже учась в Ленинграде, но не все же! В основном-то ребята не спивались, а выучились и прекрасно работали! Эти ребята были патриотами своего Севера, они готовились нести ему свет знаний. Если у человека есть цель, он не запьет! Никогда я в эту «болезнь» не верил. Всегда возглавлял всяческие комитеты, был даже в общеинститутском комитете комсомола, воспитывал наших северных выпивох.

Сколько с нами советская власть возилась! Теперь плохая стала. А разве батюшка-царь или белые офицеры, князья-аристократы стали бы так печься о Шесталове или обо мне, или о других? Да разве Шесталов стал бы поэтом без советской власти? А сейчас он, Райшев и другие ханты, которые вместе со мной при советской власти получили высшее образование, стали говорить: «Зачем забирать детей северных народностей в интернаты от родителей? Пусть дети на дому учатся, живут в семье, пасут оленей, сохраняют традиции, и не надо им этого общего образования!» И доброхоты русские за ними эту глупость повторяют. Но как «учить на дому» — в чуме, в юртах? Ясно, что это нереально, говорится только для того, чтобы посеять смуту. Я и сам учился в школе, родители были за восемьдесят километров, и ничего со мной не случилось, я не разучился ни охотиться, ни рыбачить. Зато вошел в современную жизнь. Есть такая народность — ульчи, тоже с нами учились, их всего-то тысяча человек, а у них два доктора наук в советское время появилось! А если бы они в чумах учились?

В институте имени Герцена я и жену свою нашел, Нину Васильевну, она тоже училась на историческом. Она русская, из Горьковской области, из города Сергача. Тоже из большой семьи — она шестая. Мать умерла, когда ей было всего пять лет. Девчонка осталась с отцом — остальные дети уже взрослые были. А в конце 1944 года отца арестовали по 58-й статье — «враг народа»: он в адрес колхозников сказал не те слова. Работал главным бухгалтером в совхозе — ему сразу посалили стукача. И забрали. И в тринадцать лет она осталась одна в доме в последнюю военную зиму. Выжила благодаря соседям: кто приносил горсть овса, кто горсть муки, но все же голодала… Просуществовала до весны, потом в саду появились яблочки зеленые, а она уже не вставала. Соседский мальчишка, с которым они дружили, наберет, принесет ей ведерко, она лежит и ест. Живот вздулся… Чудом выжила, но теперь болеет, врачи говорят, что это все пришло из детства. Отца потом освободили, реабилитировали. И ее реабилитировали — она же тоже числилась как дочь врага народа.

Поженились мы 22 января 1955 года. Свадьбу сыграли на квартире председателя профкома института Виктора Куценко. Сначала снимали угол у знакомых, потом нам в общежитии выделили комнатку, во дворе института. Весной 1955 года закончили институт. Я все время был в комитете комсомола института, в факультетском бюро. Я и в школе всегда был секретарем комсомольской организации — и общешкольной, и ученической, и учительской. Меня не освободили даже на время выпускных экзаменов. В Ленинград ехал, думал: «Ну, там уж отдохну! Буду учиться играть на баяне!» — была у меня такая мечта. Нет, опять некогда: все время был на общественной работе. Играть-то и сейчас играю — и на баяне, и на аккордеоне, но по слуху, а нот так и не знаю. Меня приглашали остаться в Ленинграде инструктором Куйбышевского райкома комсомола, я отказался: как можно, я же патриот своего округа! Я должен вернуться к тем, кто меня направил.

И поехали мы с Ниной Васильевной в распоряжение облоно. Распределение у нас в Ларьякский район. Но там была только одна средняя школа, которой достаточно одного историка. Две школы были в Кондинске (тогда Нахрачи) — семилетняя и средняя. Тут же подвели к заведующей районо Екатерине Васильевне Головкиной. Встретила она нас очень строго: «А мы ждали не вас, а Филатова!» Петька Филатов был родом из Кондинска, учился сначала в педучилище, потом вместе со мной. В Кондинске ждала его подруга Аннушка с двумя его сыновьями. А в Ленинграде он успел жениться на другой. Кроме того, была у него подружка в Ханты-Мансийске, которая работала в окроно. Об Аннушке она ничего не знала и уже готовила для него место. Когда до нее дошла весть о его женитьбе в Ленинграде, заведующая окроно Турбаева направила ему письмо: «Раз ты так поступил, мы тебя зашлем туда, где Макар телят не пас!» В Ханты-Мансийск он приехал один, встретился с Женей, заверил ее, что не женат, показал чистый паспорт. Тогда заведующая окроно тут же нашла для него место в Хантах, выделила квартиру. Только начал преподавать, приезжает жена с лялькой. Но через полгода она уехала вместе с ребенком, а Филатов так и остался в Хантах.

А мы с Ниной Васильевной осели в Нахрачах: она в заводской школе, а я в средней. Для начала в Кондинске нам предоставили «угол» — кровать, на ней мы и жили. У нее в качестве приданого было одеяло из сукна и подушка с гвоздем (покупали на рынке, там в подушку для тяжести гвоздь положили), а у меня была перина и тоже подушка. Еще был ящик книг и наших конспектов. Через год у нас родилась Наташка. Потом директор школы пригласил нас в свою кухню — с отдельным входом. Когда мы уже поработали, нам выделили квартиру, в которой под полом стояла весь год вода. Из этой квартиры мы и переехали в Ханты-Мансийск. А до того оба сначала стали  директорами своих школ. Нина Васильевна очень толковая икак учитель, и как руководитель. Будучи директором, по сути дела, построила новую школу — возглавила строительство. В 1958 году ребята в Конде избрали меня первым секретарем райкома комсомола. Я перешел в райком комсомола — ее перевели завучем средней школы.

Первым секретарем Кондинского райкома комсомола я был в 1958—1960 годах. Мне часто приходилось ездить по деревням, по лесоучасткам, встречаться с молодежью. Машин не было, но в райкоме комсомола был беленький конек, звали его Спутник. Я запрягал его в кошевку, садился и ехал из Кондинска до Шаима. Туда да обратно — на это уходил месяц. Один ездил. Но в каждой деревне конный двор, там лошадь поят, кормят, ухаживают за ней. От деревни до деревни — это тысяча километров: Никулкино, Катыш, Юмас, Сотник, Леуши, были еще Ямки и дальше, за Леуши. В ту сторону еду — встречаюсь с секретарями первичных комсомольских организаций, мы с ними договариваемся, в какой день проведем комсомольское собрание, и я еду дальше. Доезжаю до Шаима — это крайний пункт на реке Конде, дальше уже ничего не было. Там провожу комсомольское собрание, утром снова в кошевку и поворачиваю своего Спутника в обратный путь. К вечеру возвращаюсь в Чантырью, там уже назначено комсомольское собрание. Обязательно приглашали руководителей лесоучастков — разговор в основном шел о производственных вопросах и условиях работы молодежи. Тогда комсомол очень сильно вникал в хозяйственную деятельность, и к нему прислушивались. Дальше в Мулымью. Деревни там так расположены, что если на лошади утром выезжаешь, приезжаешь в следующую еще до вечера. Дальше Половинка, Три Конды, Леуши, поворачиваешь на Лиственничный, а дальше пошли поселки спецпереселенческие. Выезжать ссыльным тогда еще не разрешали, народу полно и молодежи много, причем молодежь была очень активная. Потом, когда выезд разрешили, все уехали.

У меня никогда не было проблем с явкой комсомольцев на собрание, потому что я всегда возил с собой баян. Объявление обычно писали так: «Состоится комсомольское собрание. После собрания — танцы под баян». Вечером полный клуб молодежи! Сначала я играю, все танцуют. Потом секретарь (обычно были крепкие, волевые такие парни или девушки) объявляет: «Посторонних просим временно удалиться из клуба! Мы сейчас проведем комсомольское собрание». «Посторонние» выходят на улицу, но не уходят, стоят, облепляют окна — у каждого на комсомольском собрании остались друзья и подруги, вот и ждут. А зима ведь. Ну, мы тогда долго не заседали. Снова всех запускаем — и на столе куча заявлений о вступлении в комсомол: «Мы хотим участвовать во всем!»

В 1960 году меня отозвали и направили в Ханты-Мансийск вторым секретарем окружкома комсомола. Рядом со старым окружкомом до сих пор стоит кирпичный двухэтажный дом, в нем на первом этаже нам дали двухкомнатную квартиру — о-о, как это было прекрасно! Хотя никаких удобств в этом доме не было. А в 1961 году избрали секретарем окружкома партии — мне было всего 28 лет. И я работал секретарем окружкома партии в городе Ханты-Мансийске 20 лет бессменно. Жена вместе со мной переехала в Ханты-Мансийск, стала завучем школы № 2 в Самарово, потом работала заведующей методкабинетом. А когда мне как секретарю удалось построить и запустить институт усовершенствования учителей, она с нуля вместе с Владимиром Дмитриевичем Гурьяновым (он директор, она — завуч) создали межокружной институт.

Отношения с нефтяниками начались, когда я работал секретарем Кондинского райкома комсомола. С буровым мастером Семеном Никитовичем Урусовым мы встретились как раз перед тем, как он начал бурить знаменитую скважину № 6 на Сухом Бору. Я его расспрашивал, как дела, какая бригада. «Бригада должна быть больше сорока человек, но очень плохо идет к нам взрослый народ. Не верят». — «Давайте попробуем молодежь поагитировать!» И вот тогда мы с ним вместе создавали первую комсомольско-молодежную буровую бригаду, которая и стала первооткрывательницей первого нефтяного месторождения Западной Сибири. Для нашего края это открытие имело огромное значение, и я считаю за счастье, что мне довелось присутствовать у самого основания этой эпопеи! Теперь идут разговоры, что, мол, северные народы от освоения недр Западной Сибири больше пострадали, чем выиграли, я с этим категорически не согласен!

Действительно, при открытии крупных месторождений были издержки — без них невозможно никакое освоение. Да, рубили просеки — отгоняли белку, медведя, но как иначе пройти геологам-геофизикам со своей аппаратурой, как составить карту? Тут уж или белку стрелять и оленей разводить, или нефть добывать! Я не осуждаю, потому что знаю, как трудно это совместить. Все равно, что по болоту пройти и не замочить ноги. Конечно, пришлый народ, да еще в поисковых партиях рабочими зачастую уголовников нанимали, беспорядку наделали. Раньше ханты, уходя из своих юрт на охоту, палочкой дверь подопрут и уходят на два-три месяца, а то и на четыре. Набрел в пути на такую деревню, погрейся, если замерз, да и иди дальше. Взять-то там нечего, единственно постель — оленьи шкуры лежат. Как только первые, еще геодезические, отряды дошли до деревень хантыйских, стали эти шкуры воровать, утварь всю забирать, может, считали, что все брошено. В наших поселках всегда стояла девственная тишина, покой, а тут наезжают на танкетках, шум, гром, развернулся лихо, зацепил дом, отворотил угол — разорил ханты. Плохо, конечно. Зато сейчас, когда нефти стало много, не узнать старые поселки! Дороги, дорожки, все заасфальтировано, забетонировано, новые дома стоят, даже школу мою старую снесли. Мне жалко ее, но и радостно. Есть, конечно, еще хибары, медленно жилье строится, даже в Ханты-Мансийске. «Центром наступления» на большую нефть Ханты-Мансийск никогда не был. Центрами стали Сургут, Нижневартовск. Ханты-Мансийск числился столицей округа, но денег на его строительство в те годы не выделялось. Тогда, чтобы построить туалет в Ханты-Мансийске, надо было согласовать этот вопрос в Тюмени, с облпланом! Самостоятельно мы ничего решать не имели права. Сейчас, когда округ стал самостоятельным субъектом, стали распоряжаться своими деньгами, я радуюсь за город!

Наверное, можно было бережнее относиться к природе. Например, чтобы перейти речку, надо было не надвигать на нее бульдозером землю, а бросить трубу. Но трубу еще где-то взять надо, привезти, бульдозером проще, быстрее, а нефтеразведчиков план подгоняет, им надо к определенным срокам выйти на месторождение. Они перекрыли речку и поехали. А та речка рыбная была, теперь рыба туда не зайдет. Так и сейчас еще есть. Но сейчас у нефтяников другие возможности. Геологоразведчики что имели, кроме штанов да визиров? И кормила-то их подчас кооперация… А сегодняшние нефтяники могут миллиарды бросать. У нас в Варьегане есть такой вояка ненец Вэлла, он и судится, и топором машет, чтобы ему платили за то, что работают на его родовых угодьях. И нефтяники платят — они имеют такую возможность. У государства в 50—60-е годы такой возможности не было. Страна только что вышла из войны, вся разоренная… Денег в стране не было, а горючее нужно было! Помню, в конце сороковых годов из Большого Ларьяка вылавливали мелких ершей — много, мешками, привозили неводниками, солили в деревянных бочках и отравляли в Белоруссию, на Украину, в Прибалтику. Я только удивлялся: на что годны такие ерши? А когда узнал, что люди там кору с деревьев срезали, варили и ели, понял, что, может, наш ерш спас тысячи жизней. Какой-никакой, а отвари его — это белок.

Через два года после окончания войны Сталин отменил карточную систему, накормил страну досыта хлебом — ни на копейку не поднял цену! До сих пор жалуются: «У нас тут жилье разваливается!» Правильно, куда вперед были направлены деньги — на строительство жилья. В ту же Белоруссию, где немцы дотла сжигали все деревни, в города, которые лежали в руинах. Действительно, получилось, что те города и деревни стали краше, чем наши. Но я считаю, что все правильно было сделано, потому что люди жили в погребах, ели кору деревьев! Моя жена девочкой в своей деревне, в заволжских степях умирала с голоду. А мы же с голоду не умирали! В степи хлеб не уродился — все, ложись и помирай. А у нас здесь рыба была, дичь была, мясо было, ягоды, шишки! Во время войны мы с матерью осенью шишек натаскивали — целый амбар забивали. Зимой хлеба нет, но приносили ведрами эти шишки, они мерзлые, орехи сладкие, весь вечер щелкали. Хорошо! В той деревне, где моя жена жила, за такое ведро, может, палец дали бы отсечь.

Да и сейчас у нас остаются места, где и ягоды есть, и шишки, и дичь, где нога человека не ступала. От голода манси или ханты в лесу или у реки никогда не умрут. Разве что от болезни, если уж вовсе двигаться не смогут. Мне и сейчас оказаться в лесу — и сам не пропал бы, и семью бы прокормил. Богата наша природа была и остается, только мало мы занимаемся этим. И никакого вырождения коренных национальностей нет ни в качестве, ни в количестве! Кто говорит, что убавляется численность коренных национальностей, тот просто-напросто забывает о смешанных браках. У нас 40% смешанных браков — это официально признано! У меня семья: я ханты, жена русская, одна дочь пишется русской, другая — ханты. Правильно было заведено при советской власти: достиг совершеннолетия — выбирай, какой ты хочешь быть национальности — отцовской или материнской. Только в Нижневартовске у меня сейчас более двадцати племянников, внучатых племянников, каких-то правнуков! И в Ханты-Мансийске, и в Тюмени, и под Курганом — везде родня! Где же тут вырождение? Я как ханты разве не выиграл оттого, что выучился русскому языку, получил образование в русском вузе, женился на русской женщине? Разве от этого я перестал быть ханты? Я считаю, что, наоборот, обогатился: и ханты остался, и русскую культуру перенял. Друзья у меня есть и среди ханты, и среди русских, очень много друзей среди евреев и среди других национальностей. И эта дружба обогащает нас всех!

Записала Е. Грошева

«Подорожник», №6, 2005

Оставьте комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Яндекс.Метрика