В одном из сибирских городов, в небольшом домике с тремя окнами на улицу и зелеными ставнями, в небольшом зале, наполненном самой незатейливой мебелью, домик, которого стены украшались или, правильнее сказать, испещрялись картинками из «Художественного листка», оклеенными бордюром, у стола, на диване сидел в новом халате из какой-то китайской материи самого фантастического рисунка мужчина лет 55-ти, в парике, с продолговатым рябым лицом, огромнейшим носом, толстыми отвислыми губами, большими серыми глазами и редкими бакенбардами с проседью.
Он играл в шашки с молодым человеком.
По длинным рукам, узкой груди, слишком поднятым плечам и жестам, в которых выказывалось больше автоматической подвижности деревянной куклы, нежели свободного, абсолютного движения существа мыслящего, можно было сразу догадаться, что этот молодой человек – какой-нибудь чиновник и, кроме этого, чиновник незначительный. Доказательством первого заключения служил его вицмундир, а доказательством второго было то, что этот вицмундир был несколько потертый и, главное, застегнутый на все пуговицы, хотя чиновник находился в гостях в частном доме и у частного лица.
Физиономия его… Ну да что об ней распространяться! Я думаю – каждый из моих читателей в жизни своей встречал или встретит, по крайней мере, двадцать тысяч подобных физиономий. Это была физиономия сухая, как форма, мертвая, как буква, холодная, неподвижная, как застой, одним словом, – самая казенная физиономия. Только в глазах молодого человека просвечивала порою особенная живость и придавала лицу его на время светлое выражение духовности. Но это была слабая, весьма слабая искорка, с трудом выбивавшаяся на верх из кучи сору и навозу, и которой все-таки, рано пли поздно, суждено совершенно погаснуть.
Между игроками, в промежутках ходов, происходил довольно интересный разговор, который передать я, по долгу рассказчика, не считаю лишним.
– Да, батенька! – говорил пожилой, – уменье жить на свете – это отличнейшая наука, сударь мой! Для этой науки не существует никакой школы. Школа ее – это жизнь, батенька, вот как есть жизнь… моя жизнь… ваша жизнь… всякая другая жизнь, сударь мой.
– Но все же таки, позвольте вам сказать, должны же быть какие-нибудь основные статьи и параграфы для руководства, то есть какие-нибудь положительные правила, – возразил молодой.
– Какие тут статьи и параграфы, батенька? Какие тут правила, сударь мой? В жизни все равно, что в игре в шашки. Все зависит от хода противника и собственного своего соображения, дальновидности, предусмотрительности… Понимаете? А ходы могут быть различны, батенька, ну, и соображения поэтому разнообразны до бесконечности, сударь мой.
– Ужели не существует ничего этакого… прилагательного?
– Разве одно только правило можно приложить к жизни, батенька, это – не зевай и умей пользоваться всем, что попало, сударь мой.
– Ну-с! А что вы скажете про чувства? Ведь природа дает же нам какие-нибудь чувства?
– Из всех чувств самое законное, самое естественное, потому что общее всему живущему, движущемуся, ползающему, прозябающему, – это чувство самосохранения, или, правильнее сказать неуклонного соблюдения своей пользы. Прочие чувства – вздор, выдумки праздного воображения, фантазия и аллегория, сударь мой.
– А что вы скажете про любовь?
– Про любовь, батенька?.. ха, ха, ха! А ещё чиновник, губернский секретарь! Помилуйте, пощадите, как это можно! Следует ли влюбляться чиновнику, сударь мой?
Молодой человек решительно не ожидал подобного ответа,
Он выпрямился, и чуть-чуть не привстал со стула.
– Ведь вы… женаты, Иван Иванович, – пробормотал он, запинаясь.
– Женат-то я женат, батенька, но из этого не следует заключать, что я был влюблен, сударь мой.
– Как же это так?
– Очень просто. Я женился, потому что у моей жены был отец, мой значит тесть, весьма влиятельный человек, батенька, а у меня был только чин, такой же как у вас теперь, сударь мой. Я знал, что через тестя пойду к повышениям. Вот я и женился, батенька. И пошел, и пошел по лестнице вверх… вверх. Жена у меня вышла женщина добрая, хозяйка преотличная – что же надо больше? Но не имей она подобного отца, – я бы никогда и не подумал об ней, сударь мой.
– А если бы вам не попалась ни одна девушка с влиятельным родителем, ужели бы вы не женились?
– Никогда, батенька, никогда, сударь мой.
– Странно, право, слышать это.
– Ничего нет странного, батенька. Вы должны знать, что мы русские – народ и недомовитый, п необщественный. Мы, сударь мой, народ чиновный. Нам не нужна свобода… Упаси Бог нас от равенства… чинов, чинов и чинов, – вот чего мы жаждем от мала до велика, батенька, вот на чем мы помешаны, сударь мой.
– Неужели кроме чину для нас на свете не имеется ничего привлекательного?
– Ничего. А вы знаете почему, батенька? Потому, сударь мой, что личность у нас ограждается большею частью чинами. Когда я не имел ещё чина, то я право не знал, что я живу, мыслю, существую, батенька, но по мере повышения моего на службе я начал понимать и сознавать очень удовлетворительно, что я не скотина какая-нибудь, а настоящий человек как есть человек, сударь мой.
– В самом деле?
– Всеподлинно так! Я сделался мало-помалу и философом батенька, и далее отчасти либералом, сударь мой.
– Либералом?
– Ну, да, либералом. У нас, батенька, высшие чиновники все почти забубенные либералы. Только они не терпят либерализма в подчиненных, сударь мой. Но оставим щекотливую матерно эту до следующего воскресенья, батенька. А теперь займемся лучше шашками, сударь мой.
Через несколько минут молодой человек, слишком по-видимому заинтересованный содержанием разговора с Иваном Ивановичем, философом и отчасти либералом, снова начал:
– И так, по вашему мнению, нам мужчинам следует только помышлять о чинах, а о всем ином и прочем отложить попечение. Хорошо. Но о чем же должны думать наши женщины и в особенности девицы?
Легкая краска выступила на его лице. Это был трепетный отблеск души молодой, еще невинной, не затушеванной горькими опытами пошлой жизни и цинической наторностию в свете.
– Насчет девиц, батенька, – подхватил Иван Иваныч, – выходит статья совершенно другого рода. Девицы, сударь мой, не должны гоняться за чинами. Им нужны главнее всего удобства материальной жизни и средства к оной… Им нужно богатство. Но так как, батенька, богатство не всегда сопровождается чинами, потому что с крупным чином весьма приятно можно прожить, то само собою разумеется, что чины, сударь мой, в отношении к прекрасному полу должны составлять предмет второстепенный. Если бы у меня были дети, то я, батенька, сыновей повел бы по служебной лестнице, а уж дочерей… дочерей выдал бы за купцов, или даже за богатых поселенцев, сударь мой. И это было бы весьма рационально, батенька, и весьма практично, сударь мой.
– Но следуют ли всегда девицы подобной теории?
– Скажите лучше практике, батенька. Только идиотки, сударь мой поступают иначе. Но каждая, батенька, имеющая хоть каплю здравого смысла в башке, да немножко смазливости на личике, постоянно держится этого правила, сударь мой. У меня есть свояченица, батенька. Славная девушка. Не правда ли, сударь мой?
Молодой человек поклонился в знак совершенного согласия и снова покраснел.
– Но это все ничего, батенька, – продолжал Иван Иваныч, не обращая вовсе внимания на краску молодого человека. А вот в чем дело, сударь мой. Зоя Никаноровна, не смотря на ее детские годы и на неполную развитость, я не говорю о неразвитости форм, потому что у нас в Сибири в отношении последних слишком рано развиваются, сударь мой. Зоя Никаноровна обладает в высшей степени практичностью, батенька. О! В этом ей можно честь приписать, сударь мой. Вы, пожалуй, спросите, батенька, где и от кого она могла ей выучиться? На это я отвечу, что природа сама влагает нашим девушкам этот высокий и дорогой инстинкт ещё в утробе матери, сударь мой.
– А мне напротив, кажется, что здешние девушки…
– Смотрят на мир более с нравственной стороны, чем с практической, вероятно, хотите сказать батенька?.. И ошибетесь, жестоко ошибетесь, сударь мой. Какая здесь нравственность, батенька? Да и можно ли думать о нравственности при постоянном наплыве ссыльных и разных искателей приключений, наводняющих Сибирь испокон века, сударь мой. Элемент коренной, чисто сибирский затерт, уничтожен этими господами ссыльными, да заезжими, батенька; поэтому сибиряки и должны лавировать, как только им удастся и делаться практическими людьми, сударь мой.
Молодой человек приготовлялся по-видимому к возражению, но дверь отворилась и в зал впорхнула Зоя Никаноровна. Небрежно бросила она шляпку на угловой столик, и подбежала к зеркалу с намерением будто поправить свою прическу, но в сущности для того, чтобы полюбоваться, как шел румянец к ее беленькому, кругленькому личику.
– Боже мой! – вскричала она с какою-то запальчивостью, – что за народ, что за нравы! Молодой девушке прохода нигде нет.
– Что такое, матенька? Что случилось, сударыня моя? – спросил Иван Иваныч толстым басом и с видимым участием в голосе, впрочем, не отрывая глаз от шашечницы.
Молодой человек как будто вздрогнул. Он значительно взглянул на Зою Никаноровну, и сделал самый глупейший ход.
– Разве мало я тебе говорила, братец? А ты все только подсмеиваешься, да подшучиваешь… Скажите мсье Мирский так ли у вас в России делается, как у нас в благословенной Сибири?
– Что такое? Что случилось? – в свою очередь завопил молодой человек, поднимаясь со стула.
– А вот что, – продолжала Зоя Никаноровна, все более и более раздражаясь. – Пойдешь на улицу, в церковь, в лавки, или на гулянье, и сейчас тебя начнут преследовать, не дадут покоя… Просто возмутительно.
– А-а-а! Догадываюсь наконец! – произнес Иван Иваныч протяжно, и пожиная обильные плоды необдуманного хода противника, т. е. подбирая три или четыре его шашки. – У тебя верно опять вышла какая-нибудь история с Кубышкиным, матенька? Все сон да пустяки! Сама виновата, сударыня моя.
– Как я сама виновата?
– Да очень просто, матенька. Если б ты меньше была хороша, то за тобой не гонялись бы по улицам, в церкви, у лавок, на гуляньях, сударыня моя.
– Вот прекрасно! Слушайте, какие рассуждения! И кто же так говорит? Братец, который должен защищать меня.
– Ну уж это мое почтение, матенька! – заорал Иван Иваныч с громким смехом, подняв плечи кверху и растопырив руки. – Я думаю – ты и сама не захотела бы, чтобы я запрещал мужчинам обращать па тебя внимание, сударыня моя. Коли гоняются за тобою, матенька, значит есть за чем гоняться и около чего поживиться, хе, хе, хе! И ты значит стоишь того, сударыня моя, ха, ха, ха! Не правда ли, батенька, мсье Мирский? А? Что вы скажете на это, сударь мой?
Мсье Мирский стоял, вытянувшись около стула, с довольно смущенным видом. Он не понимал ничего из этого разговора Ивана Иваныча с его свояченицею, но несмотря на это произнес машинально, наугад:
– Точно так-с!
– И вы против меня? – вскричала Зоя Никаноровна и орбиты ее хорошеньких глаз значительно расширились. – Прекрасно! Мерси! Этого от вас я не ожидала!..
И она быстро отвернулась и подбежала к окну, как будто в самом деле рассердилась.
– Помилуйте, Зоя Никаноровна! – жалобно затянул молодой человек, – Честно уверяю вас, что я решительно ничего не разобрал из того, что вы изволили сказывать… Я понял только одно, что Иван Иваныч утверждает, что вы достойны всеобщего внимания, и я насчет этого выразил совершенное свое согласие.
– Всеобщего? ха, ха, ха!.. Ну, положим, что так… Пускай будет по-вашему… всеобщего! Только уж не кубышкинского! Сохрани Бог! Все подруги мои стали попрекать меня этим толстым, этим безносым, подслеповатым, плешивым старикашкою. Преследования его сделались известными всему городу, и я боюсь даже выйти на улицу, потому что он везде, как тень, следует за мною.
– Твоим подругам, матенька, верно досадно за то, что он за ними не гоняется, – ввернул Иван Иваныч.
– Большая важность Кубышкин! Какой-то купчишка!
– У этого купчишки, сударыня моя, есть славный золотой прииск, – продолжал Иван Иваныч, как будто одушевляясь.
– Пускай будет их и два.
– Двухэтажный каменный дом в Иркутске, матенька!..
– Пусть себе будет и четырёхэтажный.
– Да тысяч пятьсот чистоганом, сударыня моя!..
– Мне и шестисот не надо.
– Ну, как сама знаешь, матенька! Странно мне, однако ж, кажется, ты такая у меня практическая девушка, сударыня моя!..
– А я тебе объявляю, братец, что если ты не воспретишь Кубышкину беспокоить меня своим преследованием, то я буду принуждена обратиться к помощи посторонних лиц, и, надеюсь, они не откажут мне в этом.
Зоя Никаноровна с особенною нежностью и нескрываемым чувством упования взглянула на мсье Мирского. У мсье Мирского защекотало в груди; он готов был для Зои Никаноровны броситься в огонь и в воду.
Остановимся на минуту и разберем, что это были за личности, которых разговор я передаю с такой ужасающей точностью.
Начнем с Ивана Иваныча. Это был сибиряк, внук какого-то каторжного, а сын горного урядника, дослужившийся, по милости влиятельного тестя, до чина надворного советника. Он служил сначала в Главном Управлении, потом, когда женился, сделан был чиновником особых поручений. Поручения эти он всегда исполнял в угоду начальника, при котором состоял. С начальником его случилось несчастие, – он попал под суд и, вероятно, вместе с ним пришлось бы и Ивану Иванычу кое-чем поплатиться, но влиятельный тесть употребил в дело все свое влияние, и Иван Иваныч вышел из воды сух и невредим. Его назначили земским заседателем. В этой должности он, снюхавшись с каким-то мошенником, подрядившимся доставлять хлеб на золотые промысла, разорил весь свой участок, состоявший из двух волостей, вывел мошенника в люди, и сам зашиб копейку. Жалобы крестьян наконец достигли куда следует. Ивана Иваныча из заседателей сделали стряпчим. Рьяно и горячо принялся он блюсти и за исполнением законов. Открылось важное дело о фальшивых ассигнациях. Иван Иваныч по старой привычке и тут не дал маху. Сорвал с мастера 25 тысяч рублей фальшивыми же ассигнациями, спровадил их на Линию и дело замял по недостатку доказательств. За это он был назначен на казенный завод, но не работником, а управителем над каторжными. Означенный завод лежал в четырех или пяти верстах от большой дороги. В темные ночи, или в ненастную погоду, небольшая шайка, составленная их самых беспардонных головорезов, не без согласия Ивана Иваныча, выходила на большую дорогу, и беспокоила проезжающих. Подозрения на каторжных не состоялось никакого, и Иван Иваныч спал весьма покойно. Шли дни, месяцы и годы. Однажды осенью в сумрачную ночь, по большой дороге, вблизи завода, которым управлял Иван Иваныч, случилось проезжать и его влиятельному тестю. Шайка грабителей, конечно не знавшая о семейных отношениях, существующих между проезжающим и начальником завода, обобрала его, как говорится, до нитки. Ему угрожала даже смерть, но его спасла кромешная темень, царствовавшая кругом. Босой, израненный, задыхающийся, прибежал он в квартиру Ивана Иваныча и поведал ему страшную тайну – все плоды его долговременной службы, заключенные в небольшом чемодане, который он всегда возил с собою, куда бы ни ехал, – все эти кипы именных банковых билетов и кипы радужных ассигнаций, на сумму, превышающую полмиллиона, попали в руки грабителей. Иван Иваныч тотчас же принял все зависящие и независящие от него меры к отысканию виновников такого страшного недоразумения, хотя в серых глазах его можно было заметить не слишком много сочувствия к несчастью тестя. Но на беду грабители, узнавши о родстве ограбленного с их начальником, и, боясь ответственности за свою неосторожность, а может быть не желая расставаться с богатой добычей, в ту же ночь оставили завод, и разбрелись в разные стороны непроходимой матушки Сибири. Влиятельный, но обобранный дочиста, тесть тотчас же постарался о смещении зятя с должности управителя, и Иван Иваныч получил место земского исправника. На этом месте он начал затевать разные административные фокусы в роде тех, какими ознаменовал себя будучи ещё заседателем!.. только, разумеется, в гораздо больших размерах; но, к счастью крестьян, влиятельный тесть Ивана Иваныча, хворавший постоянно несколько уже месяцев, (вследствие испуга и огорчения, по случаю потери завитого чемодана), волей божией помре. К тому же времена настали другие, старые порядки начали изменяться, и новое начальство предложило Ивану Иванычу выйти подобру-поздорову в отставку. Иван Иваныч не артачился, и тотчас же уволился от службы с прекрасным аттестатом, незамаранным формуляром, пенсионом, пряжкою и прочими атрибутами российских служак.
На досуге Иван Иваныч, отличенный чином надворного советника, и кавалер предался изучению отвлеченной философии (практическую он, кажется, до тонкости изучил), толковал о самых эфирных предметах, уносился мыслями в беспредельное пространство, утопал в лоне абсолютного, бранил снисходительное начальство, сквозь пальцы смотревшее на его службу, двусмысленно отзывался о новом порядке и новом начальстве, и носил чины, и слыл в обществе за либерала, в буквальном смысле этого слова.
Одевался он весьма изысканно, хотя и ценил свой комфорт выше условий фешенебельности. Резкие противоречия, попадающиеся сплошь да рядом в различных сферах нашей деятельности, он всегда оправдывал тем, что мы будто недостаточно приготовились к новому порядку вещей, одним словом не созрели. Избитая, но меткая фраза! В заключение он всегда приводил цитату из какой-то иностранной книги, сделавшуюся любимейшей его поговоркой: «вскормивши собаку на сыром мясе, батенька, вы не должны удивляться и серчать, если она всю жизнь будет иметь слабость к живым куропаткам, сударь мой».
Жительствовал Иван Иваныч в небольшом собственном домике с тремя окнами па улицу и зелеными ставнями, в том окружном городе, в котором прежде служил исправником. Занимался он частными делами, а именно: стряпчеством по тяжбам разных золотопромышленных компаний, большею частью запутанным и скандалезным. Многие из компаний поручали ему и наемку рабочих на золотые промысла с обыкновенной платой по нескольку рублей за каждого нанятого рабочего. Но несмотря на это, Иван Иваныч не мог удержаться, чтобы не сорвать и от себя с каждого нанимаемого рабочего рублишка два-три-четыре в собственную пользу, что, взятое вместе с платою от компаний, составляло значительное приращение к его капиталу.
Жил Иван Иваныч ни шатко, ни валко, не ниже меры, ни через край, как выражался один служащий в конторе питейных сборов. Сам ни у кого без дела не бывал и у себя никого без дела не принимал. Супруга его Авдотья Никаноровна (дочь влиятельного лица) получила блистательное образование в Иркутском институте. Она была довольно хорошенькая женщина и могла бы сделаться со временем весьма эмансипированной женщиной, как большая часть наших институток; но к счастью мира сего, которому довольно тошно и без женской эмансипации, она попала на мужа весьма положительного, каким, конечно, был Иван Иваныч и сделалась хозяйкой преотличной, по выражению самого Ивана Иваныча. Она занялась пультроманиею. т. е. развела у себя целые полчища кур, индеек, уток н гусей. С раннего утра до поздней ночи хлопотала она около них с примерной ревностью, и, вероятно, в Англии получила бы медаль высшего достоинства. Если бы вам, любезный читатель, пришлось когда-нибудь увидеть Авдотью Никаноровну среди этого хаоса, составленного из пернатых разной величины, разного возраста и вида, разного цвета, среди этого писка, кудахтанья, гоготанья, увидать ее в стоптанных башмаках, надетых на босую ногу, в изорванной юбке, покрытую старою шалью, то вы бы непременно сочли Авдотью Никаноровну, если не какой-нибудь общипанной курицей. то наверно какой-нибудь феей, царицею птичьего царства, гогочущего государства, и в вас если бы не родилось поэтическое вожделение превратиться в какое-нибудь пернатое зоологическое создание, то уж наверно вы бы захлопали руками вместо крыльев и бессознательно запели: «кукуреку!» вместе с прочими петушками, окружающими Авдотью Никаноровну. Конечно она смотрела на своих питомцев и питомиц более с точки экономической, нежели эстетической. Ее, жрицу благородной культуры, занимало более усовершенствование мяса, жира и размера птиц, нежели их плюмажа, фигуры и поступи, но эстетика давно вышла из моды, а в «немшоную» Сибирь она даже и не проникала.
С материнскою любовью ходила Авдотья Никаноровна за цыплятами, с нежностью сестры заботилась о взрослых и с леденящим хладнокровьем тунгусской шаманки закалывала достаточно вскормленных. И в этом невинном занятии проходила жизнь Авдотьи Никаноровны, жизнь, как изволите видеть, самая поэтическая. Да разве это не поэзия холить, кормить, лелеять разные эти пернатые, хохлатые, мохнатые существа и заранее облизываться при мысли о вкусном кусочке, который они со временем доставят к вашему столу? Разве это наслаждение не выше поэзии Байрона, Гете, Пушкина. Разве оно для души и тела не полезнее чтения какой-нибудь газеты, или журнала, или наконец романов в роде «Обломова» или «Накануне»? О! Я уверен, что оно в тысячу раз полезнее всего этого и что с этим будет согласна большая часть моих читательниц-сибирячек.
В душевном отношении Авдотья Никаноровна была особа высоко нравственная: она очень часто дралась с мужем из-за стряпок и из-за горничных, и вообще любила целомудрие.
Зоя Никаноровна, оставшись по смерти матери на 7 году, была любимицею своего папаши, светом его очей, его отрадой. Воспитание ее было поручено экономкам, нянюшкам, горничным и стряпкам, которыми обзаводился Никанор Васильевич с благою целью развлечься и утешиться после потерн незабвенной супруги. Но Никанор Васильевич был страшно непостоянен в своих вкусах. Экономки у него переменялись через месяц, стряпки через две недели, нянюшки через неделю, а про горничных и нечего говорить. Редкая из них проживала в доме более трех или четырех дней. От таких частых перемен наставниц, хотя в уме Зои Никаноровны и образовался какой-то странный винегрет, но благодаря особенному инстинкту, которым она была одарена от природы, она еще в детстве уразумела многое, о чем не имеют понятия другие и взрослые девицы.
Когда последовала смерть ее отца, ей было только 10 лет. Она осталась на попечении Авдотьи Никаноровны и ее почтенного супруга, Ивана Иваныча. Сестра занялась птицами и хозяйством, а зять, вышедши в отставку, – стряпчеством и комиссионерством. Им было не до воспитания и образования бедной сироты. Прошло три года. Зоя Никаноровна начала удивительно развиваться, и Иван Иваныч, как практический философ, тотчас же смекнул, что ей ничего более, кроме нарядов, не нужно. И на наряды Иван Иваныч, при всей своей расчетливости, не скупился. Красивый наряд, обаятельная наружность, бойкость и развязность делали из Зои Никаноровны весьма милое и опасное существо. Она понимала это, пожалуй, лучше и самого Ивана Иваныча.
Мсье Мирский был молодой чиновник, приехавший в Сибирь по вызову на службу, и определенный в земский суд столоначальником. Вышедши с хорошим аттестатом из уездного училища, он, бедный сирота, посажен был за стол, покрытый красным сукном и принялся за переписку разных указов, предписаний, отношений, докладов и это милое занятие сделало из него нечто в роде пишущей машины. Мир и жизнь, о которых он иногда читал на досуге в книгах, и о которых иногда мечтал, мир и жизнь сузились в его глазах в величину листа бумаги, обрезанной по формату и украшенной вместо короны почтительной монограммой №. Он прибыл в Сибирь без всяких отрадных воспоминаний в прошедшем, без всяких радужных надежд в будущем. Служить, служить и служить – вот что было единственной целью его жизни. Существовали ли какие-нибудь другие цели деятельности человеческой, – о том нимало он не справлялся, говоря языком канцелярским. А если и существовали, то ему какое было до них дело?
У Мирского в России осталась тетка, родная сестра его матери. По смерти родителей, Мирский одолжен был всем тетке. Она его кормила, одевала. Ее старанием он был определен в училище, а по выходе из училища, – на службу. Тетка, бездетная вдова, надеялась видеть в нем под старость единственную свою опору. Мирский чувствовал свои обязанности в отношении второй своей матери и, отправляясь в Сибирь, поклялся перед образом выписать тетку к себе, и никогда с нею не расставаться. Уже он скопил, во многом себе отказывая, из остатков скудного жалованья небольшую сумму, достаточную на проезд старушки, уже утешался мыслью о скором избавлении своем от звания нахлебника своей почтенной хозяйки, Матрены Федоровны, вечно постящейся, не пропускающей ни заутрени, ни обедни, ни всенощной, вечно напивающейся и вечно недовольной своими постояльцами, и нахлебниками, как вдруг каким-то случаем познакомился с Иваном Иванычем и его семейством. Но это все ничего. Познакомиться молодому человеку с семейством какого-нибудь чиновника, пользующегося уважением всего города, – вещь, конечно, делающая честь Мирскому. Но вот в чем дело. Зоя Никаноровна, узнавши, что Мирский имеет в Москве тетку, на первых же порах знакомства попросила его выписать из Москвы при посредстве тетки шляпку мушкатерку, которая, по словам Зои Никаноровны, должна была обаятельно идти к ее лицу, мантилью веласкес с бесчисленным множеством кружев, бурнус шамбери, две-три штучки самых модных и дорогих материй, да бесчисленное множество мелких безделушек для туалета. Мирский, особенно желая подслужиться красавице, послал тетке на покупки собственные деньги, потому что насчет денег Зоя Никаноровна ничего не упоминала, самому же их требовать было как-то щекотливо и неловко. Таким образом приезд тетки Мирского в Сибирь должен был отложиться на неопределенное время. Вместо бедной старушки пробыла к Мирскому целая кипа модных произведений для украшения модной щеголихи. Мирскому невольно взгрустнулось, когда он прочитал безграмотные, но дышавшие нежностью строки, написанные рукою, благословившей его вместо матери. Старушка описывала свою радость при получении объявления почтамта и свое отчаяние, когда узнала, что присланные на ее имя деньги – чужие. Мирский, как каждый догадывается, солгал перед своею теткой. Задумчивый, отправился он с посылками в дом Ивана Иваныча. Но зато каким ослепительным взглядом подарила его Зоя Никаноровна, когда он вручил ей регистр заказанных покупок и самые покупки, как крепко пожала она ему руку на прощанье!.. О! Этот взгляд и это пожатие стоили той суммы, которую истратил Мирский на покупки. Я говорю «истратил», потому что ни Зоя Никаноровна, ни Иван Иваныч с тех пор, хотя и приглашали Мирского бывать у них запросто, без церемоний, но ни разу не заикнулись о возвращении ему денег. Мирский не настаивал. Ему было не до того… Он чувствовал в себе то таинственное брожение, которое делает из самых серьезных людей каких-то малых шалунов, превращает несговорчивых заимодавцев в самых покорных должников и, наконец, заставляет и самых бессмысленных стрекулистов хоть немножко осмыслиться. Одним словом, Мирский влюбился в Зою Никаноровну. Конечно, он об этом никому не говорил, но это по всему было заметно. Так, например, он ложился спать, вставал, одевался, пил чай, обедал, курил трубку и ходил как-то иначе, чем прежде, пока не познакомился с Зоею Никаноровною. Ложился спать он гораздо позже обыкновенного, а вставал гораздо ранее. Одевался с большей изысканностью, для чего завел зеркало и две манишки, с которыми насилу сумела справиться его дебелая хозяйка, Матрена Федуловна. Пил чай в прикусочку, а теперь разрешал себе иногда и в накладку. Влюбленные вообще охотники до сластей разного рода. Обедал он в прежнее время до поту в лице, съедая добрую чашку щей, да глубокую тарелку гречневой каши. Но теперь щи ему опротивели. От них делалась изжога, и он убедительнейше упросил хозяйку заменить их бульоном, а кашу – парою котлеток… Коротенькую трубочку «носогрейку» подарил водовозу Панкратьичу, и завел себе трубку с длинным черешневым чубуком н янтарным мундштуком… Ходил он плавно и развязно, не запинаясь по-прежнему, словно земли не чуял под собою. Одним словом, Мирский весь переменился и стал на себя не похож. Все сослуживцы его сознавали это, да и сам он чувствовал, что его загрубелая натура мало-помалу разнеживалась, нечто теплое и пахучее разливалось в душной атмосфере, его окружавшей, и какая-то светлая полоса проводилась по его тускло-серой жизни.
Мирский даже почувствовал влеченье к книгам. Но книг весьма трудно было достать в этом блаженном городке, в котором пришлось ему влачить жизнь. Случайно узнал он, что управляющий конторою питейных сборов человек довольно образованный, и любит почитать. Мирский обратился к нему. Управляющий сначала посмотрел на него с недоверчивостью, но потом предложила, к его услугам кипы газет и два-три шкапа книг в красивых переплетах. Мирский выбрал по нескольку из тех и других и в тот же вечер прочел том стихотворений Некрасова, издание Солдатенкова и Щепкина. Стихотворения эти произвели на него весьма неприятное впечатление. Он грубо обошелся с Матреной Федуловной, пришедшей его известить, что баня-де готова. Это был день субботний. Мирский в баню не пошел. Голова у него горела, он взялся за перо и написал стихотворение довольно изрядное по мысли, но конечно никуда не годившееся в отношении формы. Оно имело следующее заглавие: «Дума на дежурстве». Мирский прочел его раз и восхитился самим собою: потом через четверть часа прочел в другой раз, и немножко задумался. Наконец через час прочел в третий раз, и порядочно-таки испугался. Он поспешно сжег над свечкою свое произведение и отправился в баню, где застал водовоза Панкратьича, который к Матрене Федуловне каждую субботу приходил попариться, и парился на славу целых три часа. Мирский попросил Панкратьича поддать хорошенько жару, лег на полок, и велел себя сечь нещадно веником от шеи до пят.
– Жив ли ты батюшко? – заботливо спрашивал Мирского Панкратьич, останавливая в воздухе десницу, вооруженную страшным веником.
– Валяй дедка! – отвечал Мирский с неистовым терпением. И дедка снова работал веником.
– Не довольно ли уже, а? – справлялся сном Панкратьич у Мирского.
– Пожалуй и довольно, дедка? – завопил наконец Мирский, – слез с полка, и начал окачиваться.
Напившись. чаю, он снова взялся за перо, снова строчки под рукою его начали укладываться в рифмы, но в них уже не слышно было никакого отчаянного вопля изнасилованной души, как в сожженной им «Думе на дежурстве», а проявлялась какая-то приторная чувствительность и любовное миндальничание, возбуждающее тошноту. Новое свое стихотворенье Мирский переписал на листок почтовой бумаги дикого цвета, и потом, легши в постель, уснул сном праведника. Не хотите ли посмотреть на его стихотворный опыт? Вот он.
ПОЛУНОЩНЫЙ ЗВОН
Енисей лениво хлещет
О крутые берега,
Месяц на небе чуть блещет
Свесив томные рога.
Невидимкой с неба льется
На землю покой и сон…
Чу! на башне раздается
Мерный полунощный звон…
Этот звон меня пугает,
Сеятель зловещих снов,
Он дверь ада растворяет,
Он тревожит мертвецов…
Но тебе, мой друг прелестный,
Пусть он сна не возмутит,
Пусть мелодией небесной
Над душой твоей звучит!..
Пусть сплетутся над тобою,
Дружным ангелы венцом,
И отраду, и покой
Веют радужным крылом!..
Спи в мечтаньях, в неге сладкой
Как спит бабочка в цветах!..
Пусть мой образ, хоть украдкой,
Пронесется в твоих снах!..
Енисей лениво хлещет
О крутые берега,
Месяц в облаках чуть блещет,
Свесив томные рога,
Невидимкой с неба льется
На землю покой и сон,
Смутно в сердце отдается
Мерный, полунощный звон!..
На другой день, т. е. в воскресенье Мирский после обедни, отобравши три или четыре лучшие, по его мнению, книги, из взятых им у управляющего, отправился к Ивану Иванычу. Зоя Никаноровна заметила узелок, принесенный Мирским, и глаза ее сверкнули радостью. Два чертенка запрыгали, завертелись в них, протягивая друг другу руки на союз для нового обворожительного замысла против бедного чиновника.
– Не получили ль вы посылки от тетушки из Москвы? – спросила Зоя Никаноровна, как змейка поглядывая на Мирского.
– Никак нет-с! – произнес он, запинаясь. – Это я вам принес весьма хорошие книги, Зоя Никаноровна.
Чертенки вдруг разбежались и попрятались.
Мирский развязал узелок и подал книги красавице.
Она осмотрела переплет, нисколько раз перевернула их в ручках и, не раскрывая, положила на столик, возле которого сидела.
– Да, действительно хорошенькие книжки, – проговорила она с самой наивной улыбкой.
Мирский немного смешался.
– Прочтите их, Зоя Никаноровна. Я уверен, что они вам понравятся.
– Благодарю вас за одолжение, но читать, ей-ей, не стану.
– Отчего же не станете? Разве вам недосуг?
– Напротив, у меня довольно праздного времени. Но вот в чем дело, мсье Мирский. Я одним книгам не верю, потому что в них большею частью находится очевидная ложь, описывается то, чего никогда не бывало и не бывает на свете… в действительной жизни, значит… Других книг я не понимаю… Так на что же мне книги?
Наступило продолжительное молчание. После такого неожиданно-дурного приема, оказанного Зоею Никаноровною книгам, Мирский ни за что не решался заговорить о своих стихах, но края почтового листика дикого цвета предательски выглядывали из одной книги, и Зоя Никаноровна, как будто не нарочно, вытянула листик наружу.
Мирский покраснел до ушей. Сердце у него сильно застучало.
– Что это такое? – спросила Зоя Никаноровна, пробегая глазами стихотворение.
– Ничего… так себе… плоды вечернего досуга-с.
– Какого вечернего? Тут настоящая полночь. Скорее утреннего… Признайтесь! Ведь вы утром их написали, мсье Мирский.
– Оно действительно так, но вдохновился я ровно в полночь, Зоя Никаноровна… ей Богу… уверяю вас честно… когда на каланче сторож начал бить часы.
– Мне нет дела, когда вы вдохновились, когда написали, но я вижу, что вы хотите попасть в сочинители. Что же это такое? Песня, романс, баллада, баркарола, сонет, элегия или ода?
Зоя Никаноровна перебрала все названия стихотворений, встречавшиеся ей в книгах.
– Я думаю, романс, Зоя Никаноровна, – скромно заметил Мирский.
– Как же он поется? На какой голос? Ну-ка, спойте мне его!..
– Не могу-с! У меня решительно не только голосу, но и слуху нету, Зоя Никаноровна… Ей Богу, не могу-с!..
– Ха, ха, ха! Ни голосу, ни слуху! А беретесь сочинять романсы! Вы просто морочите людей, мсье Мирский. И вам это не стыдно? Вы и каланчу башнею сделали. Вот это уж ни на что не похоже!..
Мирский сконфузился и не знал, что отвечать. Приход Ивана Иваныча дал другой оборот оригинальной беседе красавицы с бедным поэтом.
Через два часа Мирский ушел из дому Ивана Иваныча в не слишком приятном расположении духа и с гнетущим убеждением, что Зоя Никаноровна, царица его дум, самая холодная, бездушная, прозаическая девушка!.. Но, пришедши на квартиру, он припомнил несколько фактов, доказывавших противное. Особенно живо и, главное, в пользу Зои Никаноровны, представлялась Мирскому одна недавняя прогулка за городом. Пятеро было гуляющих: Иван Иваныч, Авдотья и Зоя Никаноровны, Мирский и некто Гасильников, приходский учитель, страшный враг поселенцев, учащих грамоте, и большой любитель прогулок с дамами. День был прекрасный, погода стояла тихая и теплая. Вместо того, чтобы отправиться по живописному берегу Енисея, общество это потянулось вдоль пыльной дороги, идущей по ровному месту, прилегающему с противоположной стороны к городу.
Гасильников вел горячий спор с Иваном Иванычем. Он говорил о необходимости мер, предпринимаемых им при помощи полиции, относительно воспрещения поселенцам обучения детей в городе, в котором не было ни одной женской школы, кроме приходского училища для мальчиков. Иван Иваныч доказывал противное, основываясь на том, что Сибирь грамотностью своей искони века одолжена большею частью ссыльным. Пускаясь более и более в рассуждения по этому предмету, Иван Иваныч доходил до того убеждения, что если бы дозволено было некоторым ссыльным обучать открыто детей, то Сибирь в нисколько лет сделала бы неимоверные успехи в отношении народной грамотности, потому что ей не достает только учителей, и сделала бы это на собственные средства, не прибегая к пособиям казенным.
– Вы настоящий либерал, Иван Иваныч! – рычал Гасильников. Ну как это можно? Ведь ссыльные – преступники, люди, не имеющие никаких прав, а, следовательно, и нравственности… Можно ли им доверять светоч науки?
– Насчет науки я вот что вам скажу, батенька. Многие ссыльные, которым вы с полицией воспретили обучать детей в городе, имеют образование выше многих наших не только приходских, но даже и уездных учителей, сударь мой!.. На счет нравственности тоже есть у меня своего рода закорючка, батенька!.. О нравственности нечего бояться, сударь мой. Дети ни в каком училище не почерпывают нравственности, батенька, а тем более в приходском сударь мой… Два-три часа, уделяемые каждодневно учению не могут испортить ребенка, батенька. Наконец знайте, сударь мой, что новейшие законодательства стараются отыскать в преступнике, и после осуждения, нравственные силы, и что целью наказания должно быть не безусловное извержение человека из общества, но возвращение его в общество очищенным и исправленным…
Неизвестно, чем бы окончился этот мудреный диспут, если бы Зоя Никаноровна, поворотивши в сторону, не подошла к крутому берегу оврага, и не закричала своим звонким серебряным голоском:
– Ах, какой великолепный, какой поэтический вид! Посмотрите, господа!
Редко случалось Зое Никаноровне брать книги в руки, но она имела какое-то особенное чутье выбирать из них такие слова и выражения, которые употребляются большею частью людьми начитанными, и посредством которых она сама могла казаться весьма начитанною особою. Слова: прогресс, поэтичность, эмансипация, вульгарность, духовность, идеальность то, и дело вертелись у ней на языке, и приводили в тупик не одного слушателя – сибиряка.
Зоя Никаноровна указала на противоположный берег оврага. Там из-под огромной, обросшей мохом, скалы хлестал живой родник. На скале стояла одинокая ободранная высохшая береза. Голые, надломанные ветви ее рисовались на темной синеве вечернего неба. Под березой лежал белый длинный лошадиный остов, придавив собою мелкие побеги смородины. В нескольких шагах от скалы мелькал одинокий крест на могиле какого-то малодушного преступника, зарезавшегося небольшим складнем накануне того дня, в который он должен был умереть под ударами…
– Вид-то действительно великолепный, матенька, да место-то не слишком одобрительное, сударыня моя, – произнес Иван Иваныч, и начал рассказывать длинную легенду о преступнике, похороненном под наклонившимся крестом.
– Что же касается вида, матенька, – прибавил Иван Иваныч в заключение своего рассказа, обращаясь к Зое Никаноровне, то здесь, разумеется, сударыня моя, есть природа, сиречь: деревца, ручеек, скалы, остов, крестик и прочие поэтические вещи. А где природа, матенька, там и поэзия, сударыня моя.
– Счастлив тот человек, который может восхищаться природою, – с каким-то умилением забасил Гасильников.
– О! я обожаю природу, смешалась Авдотья Никаноровна, оставляя на время в уме своем довольно серьезную выкладку насчет выбора и числа петухов и селезней, имеющих быть оставленными к будущему лету. Один только Мирский застенчиво молчал. Он решительно ничего поэтического не видел в этом великолепном виде, которым сначала восхитилась Зоя Никаноровна, а вслед за нею и прочие. Он относил это к загрубелости своих чувств, к отсутствию всякого поэтического инстинкта, к своему охлаждению относительно красот природы.
Припомнивши эту прогулку, Мирский решил тотчас же отправиться к оврагу, и заняться прилежным рассмотрением великолепного поэтического вида, представляющегося по ту сторону оврага. Он увидел овраг, внизу его болото, а на другой стороне – неподвижную скалу, родник, с трудом выбивающейся на волю, лошадиный остов, да нагнувшейся крестик на могиле самоубийцы. Мирский говорил себе: в болоте есть камушки, червячки, раковинки, на болоте растут разные травки и цветочки. Ученые их отыскивают, занимаются ими. Следовательно, и в болоте есть что-нибудь, стоящее внимания… Но если есть в болоте, там глубоко внизу, то над болотом и подавно… Отчего же не быть тут и поэзии. Я уверен, что есть поэзия!.. О! Зоя Никаноровна одарена чутьем поэтическим, она самая поэтическая девушка?..
И вот Мирский взглядами, исполненными трепетного ожидания, начал окидывать местность по ту сторону оврага. Но вдруг невольно вздрогнул… Ему показалось, что темные впадины глаз этой длинной лошадиной головы озарились фосфорическим блеском и злобно, язвительно на него посмотрели; вслед за этим весь остов, как будто в досаде, повернулся на своем месте, крестик зашатался и из одинокой могилы послышался глубокий, тяжелый, подземный вздох… Первою мыслью Мирского было бежать и бежать без оглядки. Но он превозмог свой страх и стоял как вкопанный. Он решился во что бы то не стало отыскать поэзию в созерцании этой дикой местности, от которой, я думаю и вас, читатель, подрал бы морозец по коже. Вдруг, откуда ни возьмись, прилетела огромная черная ворона. Она села на вершину сухой березы, посмотрела лениво кругом, потом сосредоточила свое внимание на Мирском, покачала головой и насмешливо каркнула: «Крак! крак! крак!..» В переводе на человеческий язык это означало: Гой ты, гой еси, бедный чиновник! Восхотел ты найти поэзию в этой луже, в этом овраге, заваленном грязью и навозом. Поэзия – это скажет тебе каждый школьник – поэзия есть жизнь, и петь ее в смерти и оцепенении…
Мирский, хотя и не был посвящен в таинство вороньего языка, но инстинктивно угадал, что говорила ворона. Это превосходило силы Мирского, и он пристыженный и растерянный быстрыми шагами отправился на квартиру.
После этого небольшого отступления возвратимся снова к Ивану Иванычу, Зое Никаноровне, Мирскому и дослушаем их разговор, прерванный почти в самом начале.
– Помилуй, матенька, – завопил Иван Иваныч. – Могу ли я из-за пустяков начинать ссору с Кубышкиным, когда я надеюсь вот осенью иметь от него значительную комиссию, сударыня моя? Ты посуди хорошенько, матенька, ведь ты у меня практическая девушка, сударыня моя!..
– С тобою, я вижу, нечего толковать, братец. Ты помешан на своих комиссиях. Хорошо же! Я обращаюсь к мсье Мирскому и надеюсь, что он мне не откажет в своем заступничестве. Не правда ли, мсье Мирский?..
– Все что вам угодно будет, Зоя Никаноровна, – проговорил с необыкновенной решимостью Мирский, и принял такую грозную позу, что, кажется, готов был вызвать на кулачный бой всех золотопромышленников восточной и западной Сибири.
– Кого хочешь проси, матенька, только не меня, сударыня моя! – отозвался Иван Иваныч, сложив руки на грудь и затем вышел из комнаты.
– Вот видите какова моя жизнь? – с упреком, чуть не плача, начала Зоя Никаноровна. – Братец, единственная моя защита, и тот не хочет заступиться за меня?.. – Она поднесла платок к глазам.
– Скажите, кто вас обидел и чем, я этого не попущу никому, Зоя Никаноровна, я готов пустить чернильницей в лоб негодяю, хотя бы это был даже сам…
Мирский оборвался. Он чуть-чуть не произнес: исправник. Да, в эту минуту он действительно бы пустил чернильницею в лоб кому бы то ни было. Он был удивительно хорош и вместе с тем так ужасен, что Зоя Никаноровна, окинув его самодовольным взглядом, нужным сочла приблизиться к нему и сказать:
– Пожалуйста не горячитесь! Я не решусь требовать от вас ничего такого ужасного. Я попрошу вас об одном только и знаете об чем?.. только смотрите, умерьте свой пыл! Он вовсе к вам нейдет. Фи!.. откуда у вас взялась такая прыть.
– Хорошо, хорошо. Зоя Никаноровна, я поумерюсь, если вам так угодно. – И Мирский, произнеся эти слова, мельком взглянул на растреснувшее огромное зеркало, висевшее насупротив. Ему вдруг сделалось неловко. Зеркало его воинственную особу представило в самой комической позе.
– Этот ненавистный Кубышкин везде преследует меня, – начала снова Зоя Никаноровна, когда Мирский съежился по-прежнему, и вошел в свою обыкновенную, естественную колею, приняв позу и мину, соответствующую чиновнику, стоящему у красного стола в ожидании приказания начальника, или являющемуся с докладом. Постарайтесь встретиться с Кубышкиным на улице, когда он будет проходить мимо нашего дома, а проходит он, кажется, каждый божий день утром и вечером, постарайтесь с ним встретиться и, по праву друга и знакомца моего, заметьте ему, что он… меня компрометирует. Вразумите его, что это нехорошо, неприлично, что я этим сильно обижаюсь и заставьте его этак, знаете, самым тонким, благовоспитанным манером извиниться предо мною. Ведь этак следует, не правда ли? Этого требует честь моя…
– Я знаю немного Кубышкина, Зоя Никаноровна. Это – такая свинья, какую трудно себе представить, уверяю вас. В суде нашем его знают, как самого мерзкого сутягу. Сколько на него жалоб от крестьян!.. Целый шкаф завален ими… Не поколотить ли его просто-напросто, когда никого не будет на улице.
– Сохрани вас Бог от этого… Я чувствую себя обиженной его нахальством, и требую только, чтобы он передо мною извинился… Если вы не успеете убедить его в необходимости этого извинения, если на него не подействуют ваши представления; тогда мы с вами предпримем другие, более решительные меры. Понимаете?..
– Я знаю, что это кончится тем, что я его поколочу, – с улыбкою проговорил Мирский.
– Еще раз повторяю вам… Не горячитесь. Я надеюсь, что Кубышкин будет столько благороден, что вас послушается. Только, ради Бога, не говорите ему, что это я подослала вас.
– Разумеется. Как же это можно-с.
– Вы как друг мой и единственный защитник возьмите на себя этот небольшой труд и маленькое беспокойство.
– Могу ли я вам отказать в чем-нибудь и тем более в такой безделице, Зоя Никаноровна!..
– Нет! Это для меня не безделица. Увидите сами…
Зоя Никаноровна вспыхнула вдруг и смешалась, как будто испугавшись, не сказала ли она чего-нибудь лишнего. Она крепко-накрепко пожала руку Мирского, как будто этим желала замять свое смущение. Мирский поцеловал ее руку. Наконец, о блаженство! о восторг! – Зоя Никаноровна наклонила свою головку, и поцеловала в щеку Мирского!..
– Вы у нас обедаете? – спросила он весело и вдруг поспешно отодвинулась в сторону.
Мирский поклонился молча.
Целый день провел Мирский с Зоей Никаноровной и целый день… Зоя Никаноровна была с ним особенно любезна.
– У вас что-то того, батенька, – говорил Иван Иваныч, подмигивая Мирскому. Смотрите не свихнитесь, сударь мой!..
– А вам какое дело, – подхватила Зоя Никаноровна, улыбаясь очень мило:
– Конечно нет никакого дела, матенька. Я уверен в тебе, ты ведь у меня практическая девушка, сударыня моя.
При слове «практическая девушка» у Мирского всегда что-то покалывало в груди, ему не нравилось это слово, а еще более то выражение, с которым оно извергалось из толстых, отвислых губ Ивана Иваныча.
Вечером того же дня Мирский с Зоею Никаноровною прохаживался в маленьком садике, находящемся возле дома Ивана Иваныча. Они смотрели на звезды и чаще всего заглядывали в глаза друг другу, упивались ароматом расцветших чашечек резеды, и жали ежеминутно друг другу руки. Они, заговорили о любви своей и сделали самые пламенные признания. Потом повели речь о своей будущей жизни, о том, как будут жить вдвоем, как станут хозяйством распоряжаться, как станут трудиться, работать вместе, чтоб независимый кусок хлеба достать себе. И долго, долго отдавались они разным светлым мечтам и распаляющим кровь ласкам, которым обыкновенно отдаются все влюбленные, от сотворения мира до наших времен. Луна круглая, как серебряное зеркало, глядела на них с высоты. Мирскому показалось, что луна глядит на них как будто исподлобья, неблагосклонно. Он обратился к Зое Никаноровне.
– Любите ли вы смотреть на луну?..
И Мирский послал луне взгляд, исполненный истинного непритворного восторга.
– Про месяц, что ли, вы спрашиваете?
– Ну, да! Про месяц. Месяц у поэтов и вообще у влюбленных называется луною.
– Да что тут особенного в этом смотрении?.. Луна так и есть луна, так и есть рожа братская. Плевать бы мне на нее!.. Лучше смотреть стану на вас…
– Недостаток соображения выкупается у вас прямодушием и беззастенчивой искренностью, Зоя Никаноровна, а это своего рода прелесть, – проговорил Мирский бессознательно, машинально.
Луна закрылась мгновенно облаком, как будто испугалась.
Бедняжка! Ей может быть впервые пришлось услышать о себе такой грубый отзыв сибирской девы.
Возвратившись на квартиру, Мирский долго не мог уснуть. Он то припоминал свой разговор с Зоей Никаноровной, то обдумывал будущий свой спич Кубышкнну. Наконец смежились его усталые вежды. Но сон его был самый беспокойный. Черт знает, что грезилось ему… Видел он себя произносившим грозную рацею перед Кубышкиным. Толпа, составленная из чиновников старого и нового покроя, в вицмундирах и без оных, окружала его и неистово ему рукоплескала. За этими рукоплесканиями раздавались грозные воззвания:
Да пропадет Кубышкин!
Да сотрется с лица земли Кубышкин!
Да провалится в тартарары Кубышкин!
Но Кубышкин стоял неподвижно, как оплот и возгласы разъяренного чиновничества действовали на него, как горох на стену. Он самодовольно поглаживал одной рукой свое круглое брюшко, а другой свою клиноватую бородку, презрительно мигая то правым, то левым глазом и щекотливо пошевеливая кончиками своих длинных тараканьих усов.
Через левое плечо Кубышкина выглядывал Иван Иваныч без парика, а нос Ивана Иваныча свешивался на грудь Кубышкина, как лента, как нарост индейского петуха.
Через правое плечо Кубышкина смотрела Зоя Никаноровна, надевши на макушку вместо шляпки мушкатерки порыжелый парик Ивана Иваныча. Этот парик удивительно шел к ее личику, лучше всякой шляпки, и она в нем представлялась странным, непонятным, фантастическим существом.
А толпа без умолку кричала:
Да пропадет Кубышкин!
Да сотрется с лица земли Кубышкин!
Да провалится в тартарары Кубышкин!
Вдруг Кубышкин разразился гомерическим смехом. Бока его раздулись, рот разинулся до ушей и из него полились шумные, оглушительные потоки хохота. Земля задрожала. Толпа замолкла в страхе и недоумении. Кубышкин отвернулся и с ужимкой гостинодворца обхватил талию Зои Никаноровны. Бедная девушка чересчур театрально вскрикнула: ах! и, казалось, упала в обморок. Кубышкин схватил ее в охапку и торжественно потащил по дороге. Иван Иваныч один остался среди ошеломленной и огорошенной толпы. Он прыгал, вертелся на одной ноге, как дервиш, наконец подбежал к Мирскому и произнес:
– А ведь Зоя Никаноровна молодец, батенька, она у меня практическая девушка, сударь мой!..
Мирский проснулся.
Не кончить ли нам этим и не предоставить ли самим читателям отгадать по этому сну дальнейшую историю Мирского и Зои Никаноровны? Но в сны теперь не верят. Прошло золотое время снов. Люди сделались более положительными. Легче ли от этого человечеству? Бог знает!.. Как бы то ни было, я снова принимаюсь за Мирского. На другой день Мирский под вечер отправился на прогулку по улице, на которой стоял дом Ивана Иваныча. Он увидел Кубышкина, тоже прогуливающегося. Ретивое Мирского сильно забилось, и он храбро подошел к своему сопернику.
– Позвольте-с! – сказал Мирский грубо.
– Извольте! – отвечал Кубышкин вежливо.
– Нам надо объясниться, милостивый государь.
– Так завернем ко мне на квартиру. Там вольготнее.
– Нет! – грозно произнес Мирский, – здесь, и в виду этого дома!.. Вы знаете этот дом?
– Гм! Кажись тут живет Иван Иваныч. Впрочем, мы с ними не знакомы.
– А Зою Никаноровну знаете?
Кубышкин замялся в ответе.
– Говорите откровенно: знаете ли вы Зою Никаноровну?..
– Не можем с достоверностью признать за собой эвтой чести.
– Так зачем же, милостивый государь, вы беспокоите ее на улице своим нахальством, своими преследованиями.
Кубышкин вытаращил глаза. Мирский продолжал с воодушевлением, делающим ему честь:
– Вы забыли свои пожилые, почтенные лета, и дурачитесь как школьник. Знаете что, милостивый государь, вы компрометируете… благородную девицу.
– Как изволите выразиться?
– Компрометируете!.. понимаете?
– Отродясь не слыхал я эвтого слова, какое-то чудное!..
– Оно взято с французского, или, кажется, с немецкого.
– Да не угодно ли вам будет объясниться со мною по-русски.
– Вам чего надобно от меня?
Мирский в свою очередь смешался.
– Зоя Никаноровна обижается тем, что вы преследуете ее по улицам, везде, куда бы она ни шла. Это может уронить ее во мнении здешнего общества. Я, как друг Ивана Иваныча, решился вам заметить это и просить вас не беспокоить более Зою Никаноровну своим уличным заискиванием. Можете избрать себе другую какую-нибудь девицу, которой ваше внимание было бы приятно. Что же касается Зои Никаноровны, то она чувствует себя весьма обиженной. И вы должны непременно перед нею извиниться.
– Да кто такая Зоя Никаноровна?
– Свояченица Ивана Иваныча, дочь генерала, т. е. действительного статского советника.
– За что же мне перед нею извиняться?
– Не прикидывайтесь простачком, милостивый государь.
– Да я Зою Никаноровну знать вовсе не хочу, да и вас тоже. Что вы за птица такая?
– В таком случае я поступлю с вами, как честь и долг благородного человека повелевают.
– Хотелось бы мне, шибко хотелось узнать – что вы там еще выдумаете, что еще взбредет вам в башку.
– Очень обыкновенная вещь, милостивый государь, я вас вызову на дуэль. Понимаете? Вы я думаю знаете, что такое дуэль?
– Как не знать? – простонал Кубышкин, задыхаясь от страха и страшно изменяясь в лице.
В уме его живо нарисовалась картина одной дуэли, о которой он в подробности слышал. Ужасная картина, похожая более на разбой, нежели на благородное удовлетворение обиженной чести. Отказаться, – подумал Кубышкин с сердечным замиранием, – так силой заставят, вытащат из квартиры, да и укокошат, не пулей, так прикладом убьют!.. И правы останутся, ей-же-ей правы, честь какая-то там оскорблена что ли, а ты там себе… подавай жалобы в небесную канцелярию!.. Ух! упаси Господи, помилуй нас грешных!.. – и Кубышкин чуть не со слезами загнусил, обращаясь к Мирскому:
– Да ведь это смертоубивство, ваше почтение, разбой, ваше высокоблагородье!..
– Что же делать? – с адским, невозмутимым спокойствием и хладнокровием отвечал Мирский.
– Так мне значит извиниться надо, просить прощения у Зои Никаноровны?..
– Беспременно и безотлагательно! – величественно продолжал Мирский.
– Я завтра же принесу повинную голову. Нечего делать. Признаться, я тут нисколько не виноват. Ведь барышня-то, между нами сказывается, сама мне стала глазки делать.
– Помилуйте! Как это можно?
– Вот-те Христос, так и набивалась сама!.. В церкви, бывало, то и дело уставится на меня. Даже в ину пору и конфузно становилось мне. Согрешил я действительно, вздумал было маленько того… приударить… ведь кралечка!.. И в голову мне старому дураку не приходило, что она может быть себе так, с позволения вашего, дурачится, шутки изволит шутить надо мною. Придется теперь извиняться…. Ну, мы и извинимся, как следует… Мы ведь тоже хошь и неблагородные, но манеры светские мало-мальски толкуем. Значит у нас дело порушилось, ну и слава Богу!.. Не зайдете ли вы ко мне чайку откушать.
– Покорно благодарю-с.
– Позвольте узнать ваше имя и отчество?..
Мирский объявил свое имя и отчество.
– Очень приятно, очень приятно, – лепетал Кубышкин, пожимая ему руки. – Просим быть знакомым. Вы должно быть родственники Зои Никаноровны?..
– Да-с. Нет-с.
– Не братец ли?
– Нет.
– Так кто же? Уж не жених ли, чего доброго?
Мирский вместо ответа улыбнулся, приподнял еще фуражку, поклонился н отправился вдоль улицы.
Зоя Никаноровна из окна видела встречу Мирского с Кубышкиным, и с трепетным томленьем следила за разговором двух соперников.
– Заходите, заходите к нам, мсье Мирский, – закричала она, выбежав в садик и отворяя калитку.
Мирский, весьма довольный счастливым исполнением своего щекотливого порученья, не слышал ног под собою.
– Ну что? Виделись с этим противным?
– Как же? Сейчас только покончили мы с ним, Зоя Никаноровна. Удовлетворены будете положительно, уверяю вас честью. Завтра же явится к вам с извинениями… Трус большой руки, нечего таить. Я его считал более мужественным… Но вышло, что он только на бездельничества геройством обладает, в делах же чести – пасс! Завтра у ног своих увидите его…
– Благодарю вас! Уж как же я его отделаю – просто на удивленье!..
– Хотелось бы мне увидеть, хоть в щелку, Зоя Никаноровна.
– Не увидите, так услышите…
Зоя Никаноровна с большим вниманием расспрашивала Мирского о том, что именно и как говорил он Кубышкину; но еще с большим вниманием осведомлялась о том, что и как говорил Кубышкин Мирскому. Она повторяла каждое слово Кубышкина по нескольку раз, вдумываясь в него, взвешивая его. Наконец личико ее просияло какой-то торжествующей радостью.
– Отделаю, отделаю же я его завтра на славу! – произнесла она, топнув своею крошечной ножкой.
– О я уверен, что не ударите себя в грязь лицом, Зоя Никаноровна. Однако позвольте же у вас попросить небольшой награды за мою услугу… Надеюсь вы не откажетесь.
С этим словом Мирский, обняв талию Зои Никаноровны и, осмотревшись кругом не подмечает ли кто за ними, приблизил красавицу к себе, и поцеловал ее в губки.
– Ах! Я и позабыла поблагодарить вас! – прошептала Зоя Никаноровна, освобождаясь из рук Мирского, и нисколько не думая отвечать поцелуем на его поцелуй, по-вчерашнему.
– Вы что-то немножко рассеяны нынче, Зоя Никаноровна? Пройдемся по садику. Какой прекрасный вечер!
– Мирский хотел было заговорить и о луне, но вспомнил вчерашний об ней отзыв красавицы, и опустил очи долу.
– Да! Прекрасный вечер. Тепло. Только, собаки беспрестанно лают, да кошки мяукают… В любви должно быть изъясняются… ха. ха, ха!
– У меня, Зоя Никаноровна, по вечерам всегда воображение особенно как-то разыгрывается. А у вас?
– И у меня тоже, – только скоро унимается.
– А у меня как начнет, так и пойдет всё дальше и дальше, все шире и шире.
Рука Мирского снова скользнула по талии Зои Никаноровны и, подобно его воображению, пошла себе разыскивать дальше и дальше, шире и шире.
Зоя Никаноровна вспыхнула.
– Вы себе там, что хотите воображайте, только, пожалуйста, рукам воли не давайте.
– Я… ничего-с, – отвечал Мирский, поспешно отдергивая расшалившуюся руку.
– Как ничего? Это нехорошо… А еще поэты! Поэты должны быть люди степенные, а вы что? Шалуны!.. Это совсем не годится. Мы и то с вами вчера уж чересчур дурачились.
– Хорошо, хорошо, Зоя Никаноровна, теперь будем поумнее.
– Умнее, да разумнее. Прекрасно! А вы слыхали… ум с разумом сходились, да дураками расходились.
– Ничего я не слыхал подобного, как же это так было, Зоя Никаноровна, объясните, пожалуйста.
– Вы сами должны себе объяснить: вы поэты, сочинители, а я что? Простая девушка, – сибирячка.
– Вы странное, непонятное и вместе с этим невообразимо милое существо, Зоя Никаноровна.
– Я существо само собою, и вы сам собою.
– Гм! давно ли это так?
– А когда было иначе?
– А мне казалось… Впрочем, я мог ошибиться!..
– Коли на то пошло, то и я вам скажу откровенно, что и я ошиблась.
– В чем же, Зоя Никаноровна?..
Мирский с недоумением посмотрел в глаза красавицы. Ей очень хотелось с ним как-нибудь рассориться, но как она ни раздражала желчь в себе, а не могла рассердиться. Добродушие и наивность Мирского защищали его от всяких поводов ко гневу.
– Я и сама не знаю! – отвечала она после некоторого молчания, опуская глаза. Потом улыбнулась с ребяческой наивностью и весело прибавила:
– Вы знаете, что влюбленные – народ очень капризный, очень избалованный, очень причудливый…
– Она снова подала руку Мирскому. Они подошли к крыльцу, на котором появилась Авдотья Никаноровна.
– Какая дружба! – произнесла доблестная пультроманка своим тихим, уходчивым голосом. Дружитесь, дружитесь, только смотрите не раздеритесь!.. Однако… не пора ли нам спать, Зойчик?
– Пожалуй и пора, сестрица! Ведь уже двенадцатый час. Прощайте, мсье Мирский. Если увидите своих, то кланяйтесь нашим.
– Очень хорошо-с, очень хорошо-с, Зоя Никаноровна. Право, какие у вас иногда слова попадаются… мудреные.
Утро вечера мудренее, – забасил Иван Иваныч, высовывая через окошко к разговаривающим свою голову в белом высоком колпаке.
– Спокойной ночи!
– Приятного сна!
И Мирский, еще раз поклонившись, вышел на улицу.
Ему сделалось досадно на Зою Никаноровну за её каприз, за её причуду. В ушах его странно как-то повторялись слова: «рукам воли не давайте!» «Я существо само собою, а вы – сами собою» «Когда было иначе?» и проч. Эти слова смущали его своею резкостию и загадочностию, в особенности это неожиданное, леденящее: «рукам воли не давайте!
– Как! – сказал он самому себе. – Вчера она до всего позволяла дотрагиваться, все позволяла делать с собою. Если бы я был так немножко поразвязнее, то есть понаторнее в обращении с прекрасным полом, то осязал бы всевозможные прелести… сделал бы нечто обаятельное во всех отношениях, на вершину земного блаженства беспременно бы взобрался, настоящую пифагорову единицу сочинил бы с нею… Но я не хотел воспользоваться её молодостью, её доверием, её любовью, хотя и ощущал в высшей степени сладостное вожделение. Впрочем, она хорошо делает, что до поры до времени не позволяет с собою никаких этаких вольностей своему жениху. Но после свадьбы прошу не прогневаться, сударыня!.. Ни на что не посмотрим, своя, значит, будет воля непреложная, законная!.. А в самом деле хорошая штука будет, если я женюсь на Зое Никаноровне. А женюсь-то я непременно. Денег мне за покупки до сих пор не возвращают, как будто хотят этим сказать: «Эх, брат! деньги твои, и Зоя твоя!» Иван Иваныч будет у меня отцом посажённым. Детей своих у него нет. Может быть что-нибудь и перепадет на нашу долю – А там, Бог даст, добьюсь какого-нибудь местечка хорошего. Взяток я брать не стану… скверная вещь!.. ещё в газеты попадешь. Уж чересчур много поборников гласности развелось. Разумеется, имени и фамилии моей не напишут, а все-таки как-то нехорошо!.. Разве только из благодарности кто-нибудь подсунет малую толику, и то человек богатый, которому ничего не стоит бросить сотенную какую-нибудь. От бедных же – сохрани Бог! – не надо, не надо! От этих гривенников да полтинников упаси меня Бог!.. Я сам нужду и бедность видал… Кубышкина на свадьбу непременно попрошу, пускай смотрит, да казнится!.. А впрочем, Бог с ним, я незлопамятный. И без этого я ему нынче задал порядочного джосу. Я думаю, долго он вспоминать будет, как это опасно гоняться за чужими невестами. И пришла же этакая блажь в голову безобразному старикашке! Понадеялся он на свой капитал. О, эти негодяи в деньгах все свое счастие и могущество полагают… Он думал, что Зоя Никаноровна прельстится его деньгами. Не тут-то было! Любовь проскользнула в сердце красавицы, и засела в нем как некая волшебница, как безусловная владычица, изгоняя все суетные помышления, все низкие корыстные расчёты. Вы верно не знаете, что такое любовь, г. Кубышкин? Любовь, сударь мой, это чудная штука, какое-то совершенно безденежное… Понимаете?.. А вы думали… погреметь кошельком! – и любовь сейчас явится к вашим услугам … ха, ха, ха; не тут-то было! Хорошо, что кончилось мирно и дело не дошло до дуэли… а то, пожалуй, пришлось бы очень скверно. Страшно даже и подумать об этом. Впрочем, смерти бояться – на свете не жить, а умрешь, так меньше врешь. Но оставим эту материю. С прискорбием я должен признаться, что я сделал непростительную глупость, истратив деньги, которые приготовил было на прогоны для моей тетушки. И бессовестно обманул старушку. Когда об этом подумаю, так мне всегда становится как-то неловко. Но что же делать? Судьба, любовь – все равно, как случайности стихийные, которые предотвратить человеку невозможно… Как только сделаю формальное предложение, напишу к тетке и попрошу у ней благословенья… А формальное предложенье сделаю я ровно через неделю, т. е. когда пойду к Ивану Иванычу… Раньше не пойду. Надо же дать почувствовать этой маленькой шалунье, этому капризному, причудливому существу, что я не пешка, которой можно вертеть, как вздумается. Воображаю себе, как она будет беспокоиться эту неделю… Она ей покажется месяцем, годом, вечностью. Ничего, ничего, Зоя Никаноровна, потерпите! Это вам в отместку за ваше: «Я существо само собою, а вы – сами собою»! Я докажу вам, милостивейшая государыня, мы давным-давно уже сделались существом нераздельным слитым… Понимаете? Если не понимаете, то принуждены будете сознаться в этом в продолжении этой роковой недели, которая вам без меня ух, как долгой покажется…
– Ты все идеализируешь, все фантазируешь, все морализируешь, все парализуешь, Мирский, – раздалось почти над самым ухом размечтавшегося влюбленного.
Мирский вздрогнул. Перед ним стоял чиновник земского суда, Бассамыгин, в халате, с бутылкою в руках.
Пойдем ко мне водку пить, – продолжал Бассамыгин тоном убежденья. – На силу добудился проклятого целовальника.
– Ведь ты знаешь, что я… не слишком большой охотник до водки.
– Поживешь с наше, будешь дуть и нечищенную. Теперь разумеется ты того… по новости… да кроме того дурь себе забрал в голову.
– Какую дурь?
– Ну, признайся какого чёрта ты связался с этим Зойчиком. Надуют они тебя, ей же Богу, надуют. Слово мое вспомянешь. Ведь денег до сих пор тебе не возвратили?
– Я и не требую их… тебе какое дело?
– Конечно мне нет дела… но ведь ты свой брат – чернильная душа… жалко, право, жалко глядеть на тебя… Впрочем, деньги твои не пропадут… уверяю тебя честью.
– Я это знаю и без твоих уверений.
– Нет, не знаешь, потому что ты бы давно перестал дурачиться.
– Это каким образом?
– Очень просто. Зойчик приударивает за Кубышкиным; об этом весь город трубит. И посмотришь… свернет голову этому старому хрычу.
– Ха, ха, ха! Вот это забавно… приударивает!
– Ей же ей приударивает, и так что просто скоро пятки совсем отобьет… Просто сама на шею к нему лезет. Этакая озорница!
– Перестань, ради Бога, позорить невинную, благородную девушку… Какой вздор! По приказанию Зои Никаноровны я нынче чуть-чуть на дуэль не вызвал Кубышкина.
– В самом деле?
– Ей-Богу правда.
– И что же он?
– Струсил насмерть… Завтра прощение будет у неё просить. Вот что-с.
– Хм! Фокусы какие-то, ей Богу, фокусы. Впрочем чёрт с ними. Пойдем ко мне водку пить.
– Да ведь я тебе сказал, что я водки пить не стану.
– У меня для тебя наливки найдется.
– Не хочу я наливки.
– Ну, так посиди, побеседуй! Кстати у меня есть одна особа, которая давно с тобою желает познакомиться. Она весьма романическая девушка!..
– Какая такая?
– Дунька Вавилкова. Она с Вавилковым распростилась. Он ведь порядочная скотина. С ним и сам чёрт не уживется. На расставанье, знаешь, какую он ей штуку сделал. Обобрал до нитки… в одной юбке оставил.
– За что же это?
– За то, что она верно ему три года служила. Этакой подлец!
– Вот она и явилась к моей Саше. Та по товариществу приняла ее… тоже, знаешь, романическая!.. Живет теперь у нас. Надо было бы ее куда-нибудь пристроить. Не возьмешь ли её к себе? Славная девка! Ты ей давно нравишься. Шитница отличнейшая. Вавилков ведь все свое жалованье пропивал, а она его содержала трудами рук своих. Пойдем, брат, брось, пожалуйста, ты свои выспренные мечты, спустись в мир как он есть. Поверь здоровее и душе, и телу будет, а главное спокойнее. Ты поговори-ка с моей Сашей. Она тебе порасскажет про Зойчика. Ведь она в доме их целый почти год горничной служила, знает всю подноготную об них… особенно о барышне.
Мирский был в страшном волнении. Он не верил полупьяному Бассамыгину, но слова последнего невольно смущали его душу.
– Пойдем, пойдем, братец, – вопил Бассамыгин, таща за руку Мирского. – Ты увидишь Дуню в самом репрезентабельном виде, с открытою грудью, в одной юбочке и босиком. Картинка просто. А уж что, касается там до этих сердечных привязанностей – изойди всю Сибирь восточную и западную – ей-Богу не найдешь подобной… с милым целую неделю готова голодом просидеть.
Мирский хотя и не выразил на словах согласия последовать за Бассамыгиным, но не противился ему, когда он его тащил за собою на свою квартиру, из которой слышалось пение двух беззаботных романических и, скажем мимоходом, довольно миленьких головушек – Саши, пристроенной у Бассамыгина и Дуни, покинутой Вавилковым.
Мирский, недовольный нахальною откровенностью Бассамыгина и ещё более незастенчивыми рассказами Саши о доме и образе жизни Ивана Иваныча и в особенности о какой-то интриге Зои Никаноровны с каким-то молодым кучером, ничего не говорил, а только осушал рюмку за рюмкою. Наконец он так натянулся, что не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Бассамыгин уложил его на кровать, которую занимала Дуня, а так как у Дуни не было другой постели, то и весьма естественно, что романическая девушка должна была с грехом пополам поместиться на одной кровати с Мирским.
Мирский, проснувшись утром, огляделся, вспомнил обо всем, что было с ним ночью и, потихоньку приподнявшись, спустился с кровати, взял свою фуражку и задумчиво побрел домой. Голова у него болела, внутри все было как будто сожжено, на душе тоска, под сердцем червь.
Но оставим на время Мирского и займемся Кубышкиным.
Мы до сих пор весьма мало знаем эту достопочтенную личность. А стоит, право стоит засвидетельствовать ей наше глубочайшее. Пятьсот тысяч чистоганом, отличный золотой прииск, двуэтажный дом в Иркутске… как себе хотите, господа, но это такие прекрасные вещи, которыми дай Бог обладать и мне и каждому из моих читателей!..
Кубышкин после своей встречи и беседы с Мирским, пришедши на квартиру, начал серьёзно обдумывать странность своего положения.
– Вот тебе и на! – говорил он самому себе. – Сама гонялась и чуть-чуть не заигрывала со мною, а теперь требует каких-то извинений!.. Плюнул бы я ей просто в харю, да нельзя: во-первых, благородная, а во-вторых, красавица хоть куды… просто слюнки текут, на нее глядя… Что ж! извиниться можно, поклонимся, – шея не сломится, голова не отвалится. В разговоры лишние мы, само собою разумеется, пускаться не станем. Разве она сама загибнет про разные эвтакие шундры-мундры, ну тогды и мы могем эвтак великатным манером, али просто с подковырцем, петушка запустить – А что и взаболь кабы этак немножко поамурничать… Нешто! можно было бы душеньку отвести! Одначе все эвто, как я не раскидываю умом да разумом, штука мудреная какая-то выходит… ей же ей мудреная!.. Не имеет ли девка сама на меня каких особливых видов? Чем чорт не шутит!.. От этих модных, да перемодных, воспитанных да перевоспитанных барышень как раз что-нибудь эвтакое показистее выпалит, чего нашему брату и в ум не забредет. Дошлые бестии, нечего говорить. Не то что моя покойная Хавронья Гавриловна – царство ей небесное!.. С нею страшно было и в людях показаться. И глядеть-то она сердечная не умела как следует, а не то, что говорить, не тем будь помянута!..
Воспоминание о покойной жене, а тем более сравнение её с Зоей Никаноровной заставили Кубышкина на минутку заняться разбором и обсуждением в надлежащем порядке случая, представляющегося ему к сближению с нашей красавицей. Кубышкин выполз в люди из самой протухлой грязи, из самого заскорузлого и гнилого омута, составляемых нашим, так называемым мелким купечеством, грязи, в которой безобразнейшее мошенничество уходит за доблестнейший подвиг, омута, в который никогда не проникало сознание ни чести, ни права. Обогащаясь разными аферами, Кубышкин в глубине своей душонки сознавал-таки свое ничтожество, свою нравственную наготу и старался по возможности прикрыть их хоть внешним блеском. Он лез в люди до поту в лице, до изнеможения, до надрывания живота и хотя по состоянию своему приобрел уже порядочное значение в обществе, но ему все-таки чего-то как будто не доставало. Кубышкин внутренне сознавал, что ему приходилось постоянно болтаться между двумя крайностями: он или впадал в раболепство и подобострастие, слишком неприятные для его самолюбия, или получал порядочные нахлобучки, если слишком зазнавался. С некоторого времени в нем зародилась мысль о женитьбе на какой-нибудь невесте из чиновничьего круга. Этой женитьбой он думал. если не одворяниться, то по крайней мере, сродниться с высшим заповедным кругом, и надеялся чувствовать себя в нем более свободным и развязным. Когда ему предстала теперь необходимость извиниться перед дочерью лица, некогда потрясавшего целою губернией, он конечно немножко смутился, но надежда на сближение с красавицею, превосходство пред нею в отношении правоты (Кубышкин может быть и по всей справедливости чувствовал себя нисколько не виноватым в нарушении законов приличия перед Зоею Никаноровной), наконец какие-то особенные темные предположения, зароившиеся в уме Кубышкина после строгого обследования всей этой истории, – все это значительно уменьшало смущение бедного простяка, так что на другой день в 10 часов утра он с довольно покойным лицом сел в новую свою коляску, запряжённую парою лихих вороных коней и подкатил к дому Ивана Иваныча.
– Дома Иван Иваныч? – спросил он у стряпки, исполнявшей иногда должность горничной и швейцара.
– Дома. Пожалуйте в зал.
Кубышкин вошел в зал, и увидел Зою Никаноровну над книгой. Кубышкин вежливо поклонился. Сердце его забило тревогу.
– Ивана Иваныча нету дома, – сказала Зоя Никаноровна, усаживаясь после довольно ловкого реверанса. Они уехали со двора. Впрочем, если вам не противно будет подождать этак с четверть часа, то можете увидаться с ними.
– Хорошо, сударыня, я подожду. А мне сказали, что они дома.
– У нас такая бестолковая стряпка… вечно врет, от неё толку не добьешься. Мученье с этой прислугой.
– Да-с! беда в нашей Сибири без крепостных. Эти цеховые, поселки да поселенцы того и гляди голову свернут.
– Где же возьмешь других? Мы и то с сестрой почти все сами делаем. Я хоть и молода, и другим, пожалуй, покажусь белоручкою, а все-таки не отстаю от сестры и проникаю во все тонкости хозяйства. Сестра у мена первая в городе нашем хозяйка считается.
– Полезное занятие, весьма полезное, сударыня. Хозяйство в жизни каждой женщины вещь, можно сказать, первейшая!..
– У меня есть небольшая только слабость. Я очень люблю книжки читать.
– И без эвтого-то же нельзя, особенно девице вашего, значит, положения… Какую книгу изволите читать?
– Роман Тургенева, «Накануне».
– Как изволите выразиться?
– Накануне.
– А-а-а! Понимаем… Что же эвто в подлинности обозначает?
– Как бы вам объяснить. Вот как: по этому, значит, роману русские девицы должны себя надлежащим образом приготовлять к наступившей эпохе Возрождения.
– Возрождения? Так-с! Понимаем! Книга, значит, относительно семейства шибко пригодна.
Зоя Никаноровна едва удержалась от смеха. Ей самой столько же смешна показалась чепуха, которую она сгородила Кубышкину, сколько и та, которую он сгородил.
Наступило молчание. Зоя Никаноровна решилась вызвать Кубьшкина на объяснение. Кубышкин то надувался, то вздыхал, то пыхтел, то краснел, то бледнел, но не знал, каким образом приступить к делу.
– Вы, вероятно, с каким-нибудь объяснением приехали к Ивану Иванычу.
– Да-с, не к нему лично, а так… стороною…
– Как же это?
– Мы к вам, Зоя Никаноровна, с извинением…
– Вы, ко мне с извинениями? Это что значит? В чем вам извиняться предо мною?
– Да помилуйте, Зоя Никаноровна. На меня нападают на улице, чуть за глотку не берут, на дуэль вызывают, и велят извиняться перед вами.
– За что? в чем?
– Я и сам не знаю. Я вас, кажется, ничем не обидел, окромя того, что восхищался иной раз вашей красотой. В том винюсь, согрешил. Впрочем, на то нам глаза Бог дал, чтобы мы ими смотрели, да различали хорошее от худого. Право так.
– Кто же это на вас нападал?
– Какой-то земский чиновник – Мирский, кажется, по фамилии.
– Такой из себя белобрысый, с поднятыми плечами, словно в небеса лететь собирается?..
– Он самый…
– Ха, ха, ха! Какая глупость! Какая мерзость! Какая подлость! Вообразите!
Зоя Никаноровна несколько раз прошлась по зале с досадою. Кубышкин не спускал с неё глаз.
– Настоящий павлин, как есть павлин, – думал он себе, любуясь походкою красавицы. – Нет не павлин, а лебедка!..
– Вот принимайте после этого молодых людей у себя в доме. Сейчас что-нибудь им забредет в голову и пойдут косить. Нет! С этих пор ноги этого Мирского не будет в нашем доме. Даю вам честное слово… Дозвольте узнать ваше имя и отчество.
– Патермуфий Ферапонтьич!
– Патермуфий Ферапонтьич, ах какое хорошенькое имя?.. Я давно уже говорила братцу, чтобы он не принимал этого сумасшедшего Мирского, но ему знаете скучновато, он для собственного развлечения его принимал… в шашки с ним играл, а вы играете в шашки, Патермуфий Ферапонтьич?
– Как же-с. Ещё… в приказчиках к эвтому делу вожделение получили.
– Вот хоть бы вы, Патермуфий Ферапонтьич, познакомились с Иваном Иванычем и иногда, от нечего делать, в шашки поиграли с нами.
– И вы тоже занимаетесь?
– О! я большая охотница играть в шашки и не только в шашки, но во всякие игры, Патермуфий Ферапонтьич!..
– И решительно во всякие игры, Зоя Никаноровна?
– Как есть во всякие. Что вы улыбаетесь, Патермуфий Ферапонтьич. Вы полагаете, что я шучу? Нисколько!.. Придумайте какую-нибудь игру. Я ее непременно знаю и сейчас же стану играть, не ошибусь, поверьте, Патермуфий Ферапонтьич.
– Ну уж когда-нибудь в другое время, с вашего дозволения, мы с вами сочиним какую-нибудь игру поавангажнее, Зоя Никаноровна, а теперь позвольте мне узнать пообстоятельнее насчёт этой напасти от Мирского…
– Плюньте на него, да и только, Патермуфий Ферапонтьич! Большая птица Мирский, терпеть не могу я этих шалихвостов. Мать моя хотя за генерала вышла замуж, но природная купчиха была, Патермуфий Ферапонтьич. А кроме этого красавица какая… просто чудо!
– Вы, значит, по матушке пошла характером и пригожеством?..
– Говорят, что я похожа на мать лицом, Патермуфий Ферапонтьич!.. Но что касается характера, то вот что я вам скажу, терпеть не могу чиновников! В особенности этих молокососов вроде Мирского и подобных ему.
– Приятно, очень приятно слышать это! Значит у вас сердце больше к купечеству, по матушкиной природе лежит.
– Ну, да! Но что вы меня выспрашиваете, Патермуфий Ферапонтьич?
– Ничего-с, Зоя Никаноровна, я так… про себя…
Зоя Никаноровна подошла к окошку, села в кресло и облокотилась па окошко довольно живописно.
– Ох Мирский, ох люди, люди! – произнесла она немножко театрально, но с большим эффектом.
– Какие они люди? – подхватил Кубышкин. – Доподлинно доложу вам, Зоя Никаноровна, что здешняя молодежь, в особенности чиновники, выеденного яйца не стоят. Люди не люди, а просто дрянь!.. Кроме рюмки, да беспутных удовольствий ничего не понимают.
– Вот вы, Патермуфий Ферапонтьич, совершенно другого рода человек. Ведь это сейчас видно, с первого взгляда так и бросается всякому в глаза… Вам наврали какую-то чепуху, а вы сейчас и поспешили извиниться!.. Вам можно честь приписать…
– Довольно кажись чести, Зоя Никаноровна. Больше того и желать не осмеливаемся… Мы, откровенно скажу вам, Зоя Никаноровна, люди старого закона, т. е. примерно сказать, от нас никакой эвтакой идеальности, прогресса, гуманности, что ли там… не родится. Но зато мы знаем и немного дальше нашего носа. Понатерлись-таки порядком и в тайге, и между людьми… А потому-то и просим принять от нас заверение в сердечном нашем настроении к вашему значит предложению.
– Покорно вас благодарю, Патермуфий Ферапонтьич! – отвечала Зоя Никаноровна, краснея до ушей и более догадываясь, нежели понимая, о чем шла речь.
– С самим ли Иваном Ивановичем должно нам переговорить пообстоятельнее, или с кем-нибудь другим, Зоя Никаноровна?
– Разумеется, братец давным-давно заступает мне место отца, – отвечала Зоя Никаноровна, смиренно опуская глазки.
Братец легок был на помине. Сейчас же явился, и начал извиняться, что быть может заставил себя долго ждать.
– Мы, кажется, не соскучились с Патермуфием Ферапонтьичем, – произнесла Зоя Никаноровна, умильно заглядывая в глаза Кубышкину.
– Помилуйте! Век бы так прожить!
Зоя Никаноровна, когда Кубышкин занимался обстоятельным разговором с Иваном Иванычем, убежала в свою комнату и там, забившись на кровать, хохотала до упаду.
– С ума что ли сошла ты, Зойчик? – увещевала ее Авдотья Никаноровна.
– Какой чёрт, с ума сошла! Напротив, ты бы ещё у меня ума поучилась. Посмотри какого туза я подцепила себе в мужья. Патермуфий Ферапонтьич Кубышкин!.. Да это прелесть, душка, одно имя и отчество чего стоят! Ха, ха, ха!
– А Мирский? Ужели тебе не совестно перед ним?
– Вольно же ему было дурачиться и влюбляться?
– Если бы ты не подавала поводу, то он бы, вероятно, и не дурачился, и не влюблялся.
– Убирайся ты, около своих уток и куриц тоже какого-то духу поэтического набралась… Коли тебе жаль Мирского, влюбись в него. Я ревновать не стану. Устрою вам свидание!.. ей же ей, устрою!..
Авдотья Никаноровна вздохнула. Ей действительно жалко было Мирского.
– Если бы он в меня влюбился, я бы никогда с ним так жестоко, так бесчеловечно не поступила, – подумала она.
Мирский сдержал данное себе слово и ровно через неделю отправился с предложением к Ивану Иванычу… Прошедши больше половины дороги, он вспомнил, что день этот был несчастный, а именно понедельник. Он хотел вернуться, но любовь преодолела, и он нетвердыми шагами вошел в переднюю, а из передней в залу. В зале застал он Ивана Иваныча и Зою Никаноровну над шашками.
– А-а-а! Добро пожаловать! Добро пожаловать! Батенька, вы где это пропадали, сударь мой?
– Хворал, Иван Иванович.
– Хворали, батенька? А что у вас болело, сударь мой?
– Сердце! – отвечал Мирский, приятно осклабляясь.
– Сердце. Надо приложить сердце к сердцу, батенька.
– А где найти мне другое сердце? – отвечал Мирский, прижимая к груди ручку Зои Ннканоровны, эту чудную ручку, протянутую к нему с любезностию, довольно сомнительною.
– Ну так приложите перцу, сударь мой!..
Иван Иваныч от души захохотал над собственной своей остротой. Ему последовали и Зоя Никаноровна, и Мирский; последний более из вежливости, нежели по сочувствию.
Вдруг появилась Авдотья Никаноровна. Она подошла к Мирскому и с чувством пожала ему руку.
– Николай Петрович! – сказала она голосом, исполненным непритворного участия. – Мы так долго продержали ваши деньги, что теперь я и не знаю, как к вам подойти с ними.
– Помилуйте! – завопил Мирский. Стоит ли беспокоиться об этакой безделице?..
– Для других это может быть безделица, а для меня нет. Извольте получить… Всё по счёту. Покорно благодарю. Извините, что долго держали…
Авдотья Никаноровна сунула в руку Мирского пачку ассигнаций. Мирский, не глядя, положил ее в карман.
Иван Иваныч и Зоя Никаноровна с изумлением переглянулись между собою. Иван Иваныч побледнел и закашлял – признак, что он пришел в досаду и готов был вспылить.
– Не угодно ли со мною позабавиться, батенька? Садитесь-ка, сударь мой, – сказал он как-то глухо, сдержанно, словно сквозь зубы.
Мирский подошел к столику и уселся в креслах. Зоя Никаноровна давно уже стояла у окна и, закусывая губки, глядела на улицу.
Авдотья Никаноровна долго и пристально смотрела на Мирского, потом незаметно вышла из залы.
Шашки расставлены, начинается игра.
– У нас радость батенька.
– Какая?
– Зоя – невеста, замуж выходит, сударь мой.
– За кого?
– Отгадайте, батенька!
– Право не знаю.
– Нет, не отгадаете, сударь мой. За Патермуфия Ферапонтьича, батенька, за Кубышкина, сударь мой.
– За Кубышкина?
– Ну да, батенька, за того самого Кубышкина, которого на дуэль вы, что ли там, по наущению её, вызывали, сударь мой.
– Правда ли это, Зоя Никаноровна?
Но Зоя Никаноровна вместо ответа изволила выйти в другую комнату, напевая что-то очень веселое.
– У ней давно это было на уме, батенька, но она только подыскивала благовидного предлога, чтобы заманить почтенного креза к себе, сударь мой.
Свет помутился в глазах Мирского, и он вытаращил их до безобразия, до невозможности…
– Она знала очень хорошо, батенька, что он, попавшись ей в руки, уже не вырвется, сударь мой!..
Мирского начало коробить.
– Вы своим рыцарством, батенька, помогли Зое Никаноровне, устроить реальное знакомство с Кубышкиным, сударь мой.
Мирского начало передергивать.
– Не верьте же никогда женщинам, батенька, как бы они перед вами не ломались, сударь мой.
Мирского бросило в пот.
– Не правда ли, батенька, лихая штука вышла, сударь мой?..
– Афера! – глухо простонал Мирский.
Иван Иваныч не слыхал, или может быть притворился неслышавшим.
– Я говорил, что Зоя Никаноровна у меня весьма практическая девушка, батенька. Не так ли вышло, сударь мой?..
– Аферистка и еще сибирская аферистка! – громозвучно, из всей мочи, на весь дом закричал Мирский, и вдруг, испугавшись собственной своей удали стремглав бросился из дому Ивана Иваныча.
Он пробежал небольшое пространство и наконец опомнился, и пошел более ровным шагом.
– А! Мирский, здорово дружище! Что с тобою? Куда несешься, эфира житель, куда бежишь, угорелый? – закричал Бассамыгин, вынырнувший откуда-то из-за угла и соткнувшийся почти носом с Мирским.
– Получил свои деньги от Зойчика… Понимаешь?
– Ну, что? Наверно Кубышкин женится.
– Женится, братище!..
– Не на мое ли вышло, а? Не пророк ли я?
– Не говори! Пророк – черт тебя побери!.. Настоящий граф Сен-Жермен, Кальостро, Брюс!..
– Ну и слава Богу! Чего печалиться. Пойдем-ка лучше ко мне, хватим с горя. Идем что ли?
Идем!..
– А! Вон Кубышкин шествует. Ишь каким франтом нарядился!.. Его не было несколько дней. Только что приехал, должно быть, и к невесте, значит, в гости пробирается…
– Бассамыгин! Ты сделался пророком, дай же и я сделаюсь им, – сказал Мирский. –Я как-то говорил однажды Зое Никаноровне, что история кончится тем, что я поколочу Кубышкина. Брат, ужасно чешутся у меня руки. Так и хочется подраться.
– Что же? Валяй с Богом! Если сам не справишься, я помогу. Отделаем его степенство на все корочки.
Мирский перекрестился и смело подошел к Кубышкину. Бассамыгин остался в резерве. Через минуту послышались крики на улице. Мирский в левой руке держал бороду Кубышкина, а другой рукой выделывал удивительные штуки над его образиной и спиной. Бассамыгин стоял вдали, заложивши руки по-кромвелевски назад, и душевно восхищался подвигами доблестного товарища. Из ворот и из окон выглядывали любопытные, но, видя, что дело идет не на шутку, скорее попрятались во избежание судебных спросов, да передопросов.
Через нисколько минут Кубышкин весь избитый с оборванною бородой явился к городничему с жалобою на Мирского…. Городничий потребовал свидетелей. Кубышкин не решился поименовать Бассамыгина, и дело кончилось возвращением истцу жалобы с надписью.
– Русский человек, – говорил Кубышкин самому себе в утешение, – за тычком не гонится…. А коли в иную пору и на тычок нарвется, то ему не привыкать стать… Натура восприимчивая, сиречь, все перенесет; я жалобиться не горазд…
Через неделю Кубышкин женился на Зое Никаноровне. Все чиновники того города были приглашены на бал, за исключением Бассамыгина и Мирского.
Гремела музыка, выписанная из губернского города, и звуки оркестра долетали бы до слуха наших друзей, если бы они не гремели беспрестанно рюмками да бутылками. Мирский праздновал свое переселение от Матрены Федуловны к Бассамыгину.
– Скажите пожалуйста, что это значит «практическая девушка?» – спрашивала Саша у Бассамыгина.
– Ты спроси-ка лучше у Николая Петровича об этом!.. – отвечал Бассамыгин. Он изучил до тонкости практическую девушку.
– Объясните, объясните, что за титул это, Николай Петрович?
Мирский погладил лоб, дымящийся винными парами, и приготовился к объяснению, но вошедший почтальон помешал ему.
– Вам письмецо из Москвы, Николай Петрович! – сказал почтальон.
Письмо было за чёрной печатью.
Мирский дрожащими руками распечатал его и пробежал.
– От кого это… и о чем пишут? – спросил Бассамыгин.
– От моей кумы… пишет, что тетушка померла.
У Мирского лицо судорожно исковеркалось как у человека, готового заплакать.
– Ну, что же? Царствие ей небесное! – произнес философически Бассамыгин. Все мы ведь помрем.
– Кто знает, – простонал Мирский, отирая слезы градом полившиеся, – если бы я моей тетушке заблаговременно выслал деньги, употребленные на наряды этой… проклятой… то она бы вероятно давно приехала ко мне и, может быть, прожила бы ещё какой-нибудь годочек…
Мирский дико обводил комнату глазами, и взгляд его упал с боку на лицо Дуни, отошедшей от стола к окошку. По этому лицу тоже бежали слезы.
Романическая девушка принимала к сердцу и чужие горести… плакала и над чужими несчастиями.
Почтальону подали стакан водки, и он побрел далее, разнося по городу письма. Мирский долго ходил по комнате, наконец подошел к столу, налил себе стакан водки, и осушил его залпом.
– Полно в молчанку играть, Николай Петрович! – заговорила Саша с намерением хоть сколько-нибудь развлечь опечаленного Мирского. – Вы кажется собирались объяснить нам, что такое практическая девушка?
– Практическая девушка, – возопил Мирский… – это… Стенька Разин в кринолине…
– Гришка Отрепьев в мушкатерке! – подхватил Бассамыгин.
– Кузьма Рощин… в мантилье веласкес!.. – продолжал Мирский.
– Ванька Каин в бурнусе шамбери! – прибавил злобно Бассамыгин.
– У практической девушки вместо сердца… – снова начал Мирский.
– Ну, что такое вместо сердца? – заговорили все разом, обращаясь к Мирскому.
– Сам чёрт не разберет, что у ней такое вместо сердца, – заключил Мирский и дико захохотал. Вслед за этим он с особенным чувством обнял Дуню.
– Брависсимо, дружище! – загорлопанил Бассамыгин. – Ура!
В это мгновение раздались невдалеке выстрелы из пистолета… Это, следуя древнему обычаю гости торжествовали подъем молодых. Вслед за этим пошло битье рюмок, стаканов и посуды. К счастию, Авдотья Никаноровна, исправлявшая при молодой должность свахи, воспользовалась хмельком жениха и гостей и ловко подсунула старую, избитую посуду на место дорогой, новой. Честь и слава Авдотье Никаноровне!..
Синдбад
1862