Николай Коняев
Берёзов. Тюрьма. 1907, 12 февраля
Едва коснувшись щекой жёсткой, набитой оленьей шерстью подушки, Лейба погрузился в глубокий, безмятежный сон. Но с первыми же донёсшимися из коридора шагами махом соскочил с кровати, будто проспал что-то очень важное и неотложное. Огляделся. Громко всхрапнул и тут же затих, повернувшись к стене, Пётр Злыднев. Навзничь, с устремлённым, казалось, на потолок взором ровно и глубоко дышал во сне доктор Фейт…
Следовало бы в первую очередь побриться, умыться, но Лейба не решался подойти к висевшему в углу рукомойнику, чтобы плеском воды не разбудить спозаранок товарищей. В каком-то смутном беспокойстве прошёлся из угла в угол.
«Какой смысл продолжать это мучительное, бесконечное продвижение на край света? Какой смысл? – со вчерашнего дня беспрестанно пульсировал один и тот же вопрос. — Но что можно предпринять? Два-три дня отдыха – это, конечно, хорошо, это замечательно, но этого недостаточно для того, чтобы всё как следует обдумать…»
Всё-таки разбуженный шагами доктор Фейт молча наблюдал за Бронштейном.
— Как вы себя чувствуете, Лев Давидович?
— Слегка знобит… Всё же, сыро и чертовски холодно в этом гостеприимном заведении…
— Я бы советовал и вам записаться на приём к врачу, не рискуйте здоровьем…
— Возможно, возможно, — раздумчиво ответил Лейба.
«Типичный идеалист, романтик, с объявлением пресловутого манифеста возмечтавший, подобно Трёпову, о переустройстве империи, а, обманувшись в «незыблемых основах гражданской свободы», распустивший слюни»…
Это стало ясно с первых же минут знакомства с Рошковским.
Высокий, статный, русоволосый, в белом овчинном полушубке с торчащими из глубоких карманов кожаными рукавицами и беличьей шапкой в руках, он подошёл к Лейбе в чайной из-за соседнего столика.
— Позвольте представиться, господин Бронштейн! Надворный советник Рошковский Фаддей Николаевич – бывший старший таксатор Тобольской временной партии, ныне, увы, политический ссыльный. Землемер. Не сочтите за дерзость, но мне очень хотелось бы услышать от вас некоторые суждения относительно нынешней весьма грустной политической ситуации… Не откажете ли в удовольствии побеседовать?
— Почему бы и нет? — легко согласился Лейба. – Наши стражники не возражают против кратковременной прогулки. С удовольствием пообщаюсь с вами при условии, если вы, к тому же, побудете моим гидом.
— Гид из меня, боюсь, никудышный, я в этом городе всё-таки человек новый, но уж как получится!
После скудного по сравнению с вчерашним тюремным ужином обеда действительно была разрешена прогулка, причём, без сопровождения охраны. Лейба с Рошковским незаметно отделились от основной группы и направились к месту, где, по словам нечаянного гида, находился острог, почти два столетия назад заключивший опального генералиссимуса по прибытии в «гиблый город»…
Типичный представитель провинциальной интеллигенции, привыкшей относиться с пиететом к любым высочайшим соизволениям, Фаддей Николаевич тем не менее производил впечатление человека не глупого, сведущего в политике, но надломленного обстоятельствами. Уже через полчаса Лейба знал многое не только о нём, но и о нынешней ситуации в губернском Тобольске…
Рошковский окончил Лесное училище в Лисинском Корпусе, а потому неплохо знал Петербург времён Александра III – Миротворца, находившегося под влиянием охранителя Победоносцева, настоявшего в конце концов на манифесте «О незыблемости самодержавия». Доводы в пользу «незыблемости» породили подозрения в юных умах будущих служителей лесного ведомства и заинтересовали идеями гонимого народничества. По окончании училища Фаддей Николаевич не ушёл в лесничество, как предполагал поначалу, а, с трудом добившись родительского благословения , поступил вольноопределяющимся на военную службу, окончил Варшавское пехотное юнкерское училище исключительно из тщеславных побуждений производства в офицеры, и лишь после того в звании поручика запаса определился в лесники. Служил в Тульской и Калужской губерниях, занимал должность в Ишимском лесничестве, около десяти лет прожил в Тобольске…
Сигналом к разгрому дорогого сердцу Рошковского Тобольского союза, о деятельности которого он так восторженно и подробно рассказывал, послужил приказ вице-губернатора Тройницкого. Того самого уважаемого поначалу Тройницкого, Владимира Александровича, ещё в декабре пятого года поддержавшего инициированную союзом идею о проведении уездного съезда крестьянских уполномоченных. По совету «горе-вице-губернатора» ими было даже отпечатано «Воззвание к крестьянам Тобольской губернии» с призывом к сохранению спокойствия в связи с известными декабрьскими событиями в Москве. Александр Николаевич, вероятно, и мысли не допускал о том, что съезд предъявит крамольные требования о передаче земли и лесов в общенародное достояние, о введении земского управления в деревне и ликвидации института крестьянских начальников…
— Но как бы то ни было, Лев Давидович, — горячо уверял Рошковский, — а мы дали обывателю надежду на возможность преобразований, вдохнули веру в обещанные манифестом гражданские свободы…
— И обыватель поверил в благие намерения доброго царя-батюшки в красивой упаковке кудесника Витте? – скептически ввернул Лейба.
— Поверил, Лев Давидович. Поверил обыватель, поверили мы…
— Вы удивительно наивны, Фаддей Николаевич! – с саркастической усмешкой произнёс Лейба. — Как генерал-губернатор Трёпов, возмечтавший в своё время: «И начнётся новая жизнь»? Или как господин Рачковский, воскликнувший: «Завтра на улицах Петербурга будут христосоваться!». Так?
— Христосоваться, не христосоваться, но в возможность реальных преобразований поверили… Поверили, что, избрав в Думу своих людей, умных, честных, порядочных, вооружив их народными наказами, мало-помалу, шаг за шагом заставим власти считаться с мнением народным. «Никакой новый закон не может последовать без одобрения Государственной Думы» — это положение манифеста стало важнейшей программной целью нашего союза… Мы действовали совершенно легально, никаких радикальных действий, опрометчивых призывов… А если и прорывались какие-то резкие заявления с мест, мы их тут же сами и пресекали. Но сразу же после крестьянского съезда Тройницкий дал в Петербург телеграмму с просьбой о присылке войск в виду якобы крайне серьёзного положения в губернии. Через неделю в южных уездах ввёл военное положение. Союз запретили, «Сибирский листок» прикрыли. А в ночь на 19 января минувшего года нагрянули жандармы, беззастенчивым образом произвели обыски и всех взяли. В самый канун выборов! Какое там следствие, какой суд?! Полнейшее беззаконие и произвол. В мгновение ока всех упрятали кого куда. Вилькошевского — в Обдорск, Ушакова, Костюрина – в Сургут, Скалозубовых, меня – сюда, в Берёзов… – Рошковский в сердцах сдвинул на затылок беличью шапку.
Стояла удивительно тёплая, безветренная погода. С утра крупными хлопьями беспрестанно падал снег, пуховыми шарами лежал на широких лапах корявых сосен и кедров по сторонам укатанной санями, усыпанной конскими катышами дороге.
Впереди показался деревянный мост, раскинувшийся через широкий засугробленный овраг…
Рошковский приостановился.
— Обратите внимание, Лев Давидович, на это уникальное сооружение! Такие мосты строили на Руси в древние времена. Видимо, отметился в этих краях и какой-то опальный древнерусский мостостроитель!
Ничего необычного, уникального в обветшавшем памятнике деревянного зодчества Лейба с первого взгляда не усмотрел. И лишь после подсказки Рошковского сквозь запотевшие стёкла пенсне, которые то и дело приходилось протирать лоскутком, разглядел плотно забитые снегом деревянные клети в качестве опор…
— А за оврагом, на этом живописном холме, — глазами указал Рошковский, — на месте упразднённого Воскресенского монастыря стоял тюремный острог, в котором томились узники Меншиковы, а затем и Долгоруков, и Остерман… Вся старина, к сожалению, уничтожена пожарами. Пожары в этом деревянном Берёзове бушуют чуть ли не каждое десятилетие…
Лейба мельком взглянул на усыпанный сухими сосновыми шишками и рыжеватой хвоей снежный покров…
— Да уж, — коротко сказал он, – кого только не заточал этот древний городишко на своём веку…
— И всё-таки, Лев Давидович, наше дело не было напрасным, — вернулся к прерванному разговору Рошковский. — Судите сами. Что только ни придумывали власти, какие только препоны нам ни ставили, чтобы провести в Думу своих, но прошёл-то наш Ушаков. Алексей Николаевич! И это несмотря на то, что во время выборов он находился в ссылке. Правда, за подпись под «Выборгским воззванием» после разгона Думы его выслали куда-то на край света – я даже не знаю, куда… А во вторую Думу, я уверен, прошёл бы и Суханов-старший, но его арестовали буквально за два дня до выборов. А Скалозубовы, бывшие со мной в Берёзове, жившие за речкой в деревеньке Шаховой…
— Минуточку, Фаддей Николаевич, — перебил Лейба. – О каком Скалозубове речь? Уж не о том ли тобольском агрономе, в защиту которого депутаты первой Думы летом прошлого года направили Муромцеву заявление с осуждением вашего…
— Губернатора Гондатти! – подсказал Рошковский.
— Совершенно верно… И что? Каков же результат? Его освободили?
— Летом прошлого года. И не сегодня-завтра будет назван депутатом второй Думы. В этом нет сомнений. Разве это не результат нашей работы?
— Возможно, и результат… Но вы уверены в том, что вторую Думу не постигнет участь первой?
Рошковский смешался.
— Не знаю, не знаю…
— А я знаю! Неужели вы до сих пор не поняли, какая Дума нужна Николаю и его правительству? – с нарастающим раздражением заговорил Лейба. — Вам очень хочется знать моё мнение обо всех этих царских манифестах и бутафорских Думах? Пожалуйста, буду с вами предельно откровенен. По поводу манифеста, Фаддей Николаевич, наш Совет высказался сразу и чётко. Это – временная уступка правительства-банкрота под натиском всеобщей политической забастовки. Даже и не уступка, а обманка. Эту, повторюсь, бумажку, которую полтора года назад нам преподнесли под видом милостивого соизволения, сегодня, и этого может не видеть только слепой, разорвали в клочья, как я и предсказывал. Надеюсь, сейчас-то, находясь в ссылке, вы понимаете это?
— Да, похоже, в этом вы правы, — согласился смущённый резкой отповедью Фаддей Николаевич.
Лейба безжалостно добивал его железными доводами:
— О каких честных, свободных, открытых выборах в первую ли, во вторую ли, а, возможно, и в третью Думы можно вести речь в условиях полицейского режима? Когда разогнаны все партии и движения, а лидеры упрятаны по ссылкам и тюрьмам? О каких выборах можно вести речь, если половина взрослого населения России лишена избирательных прав? Нет, уважаемый Фаддей Николаевич, для создания действительного народовластия необходим созыв Учредительного собрания на основе всеобщего, прямого, равного и тайного избирательного права. Подчёркиваю: Учредительное собрание и демократическая Республика! Только демократическая Республика даст народу политические права. Ни царь, ни правительство добровольно на это не пойдут. Власть не отдают добровольно — власть берут силой. И нужно готовить людей к мысли о неизбежности восстания. Иного не дано!
Рошковский какое-то время помолчал, вероятно, с трудом осмысливая произнесённую Лейбой эмоциональную тираду.
— Как вы полагаете, Лев Давидович, вопрос об амнистии будет поставлен депутатами второй Думы?
Лейба ответил незамедлительно и безапелляционно:
— Вопрос об амнистии так называемым политическим преступникам должен быть первым из первоочередных!
— Дай-то бог, дай-то бог!
От моста молча пошли в обратном направлении.
При упоминании об амнистии настроение у Лейбы испортилось совсем. Он прекрасно понимал, что, если она и будет объявлена, то далеко не для всех – ему и его товарищам по партии, по крайней мере, надеяться не на что. И опять, как и утром в тюремной камере, нервная дрожь пробежала по спине. Он искоса испытующе взглянул на Рошковского…
«Может быть, сейчас и сразу?»
— А что, Фаддей Николаевич, бегут отсюда ссыльные?
— Как не бегут? – незамедлительно, но безучастно ответил Рошковский. – Ещё как бегут. И отсюда, и из Обдорска. Отовсюду. Летом бежать не сложно, были бы деньги и было бы куда.
— А зимой?
— Что — зимой? – выйдя из минутного самопогружения, встрепенулся Рошковский.
— Зимой бегут?
— Ну-у, что вы, Лев Давидович! Какие могут быть зимой побеги? Это невозможно.
— А почему так уж невозможно?
Рошковский вдруг сбился с шага, быстро взглянул на собеседника, отвёл взгляд в сторону и пошёл медленнее…
— Видите ли, в зимнее время надёжный путь один — Тобольский тракт. По Оби, вдоль телеграфной линии, по которому вас и доставили. Но это очень оживлённый участок. Не успеете отъехать, как хватятся, свяжутся по телеграфу с Тобольском, и вас вынут из саней на пол-пути к Самарово… Если не раньше… Нет, это исключено.
— Неужели нет других вариантов?
Рошковский замешкался с ответом.
— В случае крайней необходимости можно взять направление на Урал…
— Так. А дальше?
— А дальше добраться до Ижмы, оттуда – в Архангельск…
— А из Архангельска?
— А из Архангельска первым пароходом за границу…
— Нет, не годится, – тряхнул головой Лейба. – Спрятаться в Архангельске до весны – это неприемлимо! Да и опасно. До весны можно и в Обдорске переждать…
— Есть ещё вариант… Тоже через Урал. По Сосьве, до Богословского завода. Оттуда по узкоколейке до Кушвы, а там, — Рошковский энергично махнул рукой в неопределённом направлении, — Пермь, Вятка… Петербург! Ни полиции, ни телеграфа до самой Кушвы, но на сотни вёрст вокруг – ни единого русского поселения, только редкие остяцкие юртишки, снежная пустыня. Словом, волчий край… И до Ижмы, и до завода можно только на оленях. Очень опасно, Лев Давидович. Не рекомендую. Да и не каждый каюр согласится…
— Да, риск велик, — кивнул Лейба. — К тому же, неудачный побег чреват тремя годами каторги. И всё же, как я понял, если бежать, то лучше отсюда, из Берёзова, чем из Обдорска… — Он выдержал паузу и спросил, не оборачиваясь и не сбавляя шага. — Фаддей Николаевич, если я сочту, что «крайняя необходимость» настала, могу ли рассчитывать на ваше содействие?
— Видите ли…
— Я отдаю себе отчёт, насколько всё это сложно и опасно. Не только для меня, но и для вас.
— Можете рассчитывать, — твёрдо произнёс Рошковский. – Я сделаю всё, что в моих возможностях. И, знаете, почему? Очутившись здесь, в этом невыносимом захолустье, я, откровенно говоря, заблудился… Не в лесу – там я свой человек, а в этой невообразимой политической круговерти… Сейчас у меня одно желание, одна мечта – дождаться амнистии, уехать в какое-нибудь лесничество, к своим деревьям, к своему зверью. Там, в лесу, всё просто и понятно. Я слабый человек, Лев Давидович. Я понял: политика – не моя стезя. Но я уважаю сильных людей, которые знают, чего хотят.
Вернувшись в камеру, Лейба достал из вещевого мешка потрёпанный дорожный дневник, сел за выскобленный стол. Краткие записи ему удавалось делать почти ежедневно по всему пути следования из Петербурга. Конечно же, в первую очередь, они предназначались для Натальи, служили его личными отчётами о прожитых без неё днях, неделях, месяцах и, благодаря услужливым конвойным, регулярно отсылались с каждой станции…
«…Вчера вечером мы приехали в Берёзов, — начал он мелким, безупречным каллиграфическим почерком. На минуту остро отточенный карандаш завис над тетрадью и вновь заскользил по бумаге. – Вы не потребуете, конечно, чтоб я вам описывал «город». Он похож на Верхоленск, на Киренск и на множество других городов, в коих имеются около тысячи жителей, исправник и казначейство…».
Описав вкратце «почти трогательную» сцену приёма в Берёзовской тюрьме, Лейба прошёлся по камере из угла в угол и вновь склонился над столом. Спешно завершил: «Здесь отдохнём два дня, а затем тронемся… Да, дальше… но я ещё не решил для себя – в какую сторону…».
— Вот именно, — вслух подумал он. – В какую сторону?
Из открытой соседней камеры донёсся раскатистый бас вернувшегося с прогулки Кнунянца, с упоением рассказывавшего очередную байку о своей работе агентом «Искры» в Петербургском «Союзе борьбы за освобождение рабочего класса»…
— Только протиснулся сквозь пролом в заборе с территории завода, передо мной как чёртик из табакерки городовой. Он давно уже меня выслеживал. Щерится: «А-а, это ты, студент! И что это у тебя за дела такие важные на заводе? И что это у тебя из кармана торчит?» — А из кармана шинелки торчат у меня скатанные в трубку нераспространённые экземпляры газеты. Я от растерянности возьми да ляпни: «Искры!», а сам гляжу по сторонам, куда бы сигануть. Он глаза выпучил, усы растопорщил: «Какие ещё искры?! А ну покажь свои искры!» — «Показать?» — «Покажи!» — Я и показал. Так показал, что у него не искры, а звёзды из глаз… А сам – ходу. В подворотню, через дворы и – дай бог ноги!..
Новый взрыв смеха сотряс тюремные стены…
В камеру с улыбкой в глазах вошёл доктор Фейт.
— С Богданом не соскучишься. Откуда что и черпает? Неиссякаем! А вы, погляжу, всё работаете, Лев Давидович?
— Да, записал кое-что из впечатлений.
— А я, знаете ли, по просьбе исправника посетил инородческую больницу. Побеседовал с доктором Малининым.
— И каковы впечатления?
— Ужасные, Лев Давидович! Ужасные! Этой больнице больше семидесяти лет. Построена во времена Николая Первого. Представьте себе, в единственной на весь необъятный уезд больнице один врач, четыре фельдшера и акушерка. Вентиляции нет, ванной нет, лекарств нет, инструментов нет… Абсолютно ничего!
— И чем же они лечат?
— А чем придётся. Больше травками… Есть у них фельдшер Локиц, так тот в основном только травами и спасает…
— Народный целитель? – усмехнулся Лейба.
— Да. Безрадостная картина. Не завидую провинциальным докторам!
Лейба отодвинул тетрадь, протёр стёкла пенсне.
— Андрей Юльевич, мне хотелось бы с вами посоветоваться…
— К вашим услугам. — Фейт присел на придвинутую табуретку, слегка подался в наклоне.
Лейба не стал заходить издалека:
— Мне во что бы то ни стало нужно задержаться в этом городе. Может, дня на три-четыре, а лучше на неделю-две…
Андрей Юльевич в замешательстве пригладил седеющие волосы, потёр лёгкие залысины на высоком лбу, изрезанном тремя глубокими продольными морщинами. Дрогнули подвижные ноздри выточенного орлиного носа. Смекнув, в чём дело, справился с нахлынувшим волнением.
— Вы решились, Лев Давидович?
— Вы меня правильно поняли.
— Теперь мне ясна причина вашего озноба… Но, позвольте, разве это возможно… отсюда?
— Я не думаю, что зимой из Обдорска будет проще… А сидеть там до весны мне будет скучновато. Андрей Юльевич, вы старый, опытный революционер, и, может быть, один из немногих, кому я здесь полностью доверяю. Я должен бежать отсюда, из Берёзова…
— У вас готов план?
— Чёткого плана у меня пока нет. Для того, чтобы его продумать, мне и необходимо задержаться. Возможно, под видом больного. Серьёзно больного. Озноб – не повод для задержки.
— Это не так просто, Лев Давидович.
— Да, я понимаю.
— Это надо очень хорошо продумать. Так, чтобы не вызвать абсолютно никаких подозрений.
— Может, эпилептический припадок? – неуверенно предложил Лейба.
Фейт скорее испугался, чем удивился.
— Вы имеете об этом какое-то представление?
Лейба неопределённо повёл плечами.
— И да, и нет… Я должен рассказать вам об одном случае, о котором никто, кроме доктора Зива, не знает. После нашего со Швиговским ареста в девяносто восьмом году в Николаеве меня из Херсонской тюрьмы перевели в Одесскую, где я, вы это знаете, провёл два года. И вот там со мной произошло нечто такое, чему я до сих пор не могу найти объяснения. Однажды в камере мне стало плохо. Очень плохо. Адская головная боль, головокружение, судороги… Я потерял сознание и упал. Что было дальше, не помню… Когда пришёл в себя, увидел возле кровати Гришу Зива. Мы с ним с детства знакомы, сидели в одной камере — он тоже проходил по одесскому делу. Лет на пять-шесть старше меня, но уже имел хорошую врачебную практику… Гриша привёл меня в чувство. Он и объяснил, что это был эпилептический припадок… Правда, ни до, ни после ничего подобного со мною не случалось.
— Лев Давидович, то, о чём вы сейчас рассказали, очень серьёзное и опасное заболевание, и симуляции это не поддаётся… Нужно что-то проще. Чем проще, тем лучше, убедительней… Озноб, говорите, у вас? Озноб! – Андрей Юльевич поднял указательный палец. – У вас, милейший, может быть простуда… Вы всерьёз застудились! И не удивительно – свыше месяца в пути. На сквозняках, на морозе, на ветру… в холодных санях. У вас – ишиас, Лев Давидович.
— Что, что у меня, Андрей Юльевич?
— И-ши-ас, голубчик! – по слогам произнёс Фейт. – Воспаление седалищного нерва. Немедленно ложитесь в постель. Баня отпадает. У вас адская боль в ноге и пояснице…. Именно ишиас, как же я сразу-то не догадался?!
— Да что же это за болезнь-то такая?
— Другими словами, пояснично-крестцовый радикулит. Слушайте и запоминайте…
Через полчаса о внезапном заболевании Бронштейна доктором Фейтом было доложено старшему городовому Лапину. Лапин тотчас же доложил полицейскому надзирателю Клёпикову. «Страдающего от невыносимой боли» Бронштейна Фёдор Лукич Клёпиков застал в постели. Лейба лежал на спине с подогнутыми в суставах коленями и подушкой под поясницей.
— Потерпите, милейший, — приговаривал доктор Фейт, подкладывая валик из суконного одеяла под стопы больного так, чтобы голени свисали. – Потерпите, голубчик…
— Что у нас случилось, господин Бронштейн? – Клёпиков в замешательстве остановился у кровати больного.
— Похоже, ишиас, – раздумчиво ответил за больного Фейт. – В дороге, вероятно, продуло. Не зря всю неделю знобило… Ни встать, ни сесть… Всё через боль!
Фёдор Лукич, не понаслышке знавший, что такое радикулит и что значит «прихватило», сочувственно кивнул.
— Вот вам и банька… Попарились!
— Какая уж тут банька! – с сожалением подтвердил Андрей Юльевич. – До больницы дойти бы…
— Я непременно доложу Евсееву. Иринарх Владимирович выпишет направление для освидетельствования. Врач даст заключение, сможет ли он в таком состоянии отправиться на место водворения… — В глубине души Клёпиков чувствовал даже некоторое успокоение в связи с беспомощным состоянием этого непредсказуемого ссыльного. В таком состоянии не то, чтобы бежать, но и лишнего шага не ступишь.