Публикуемый текст, предоставленный нам в начале 2002 года педагогами Нялинской коррекционной школы-интерната Ханты-Мансийского района, — редкий, чудом сохранившийся документ начала XX столетия. Эту изрядно потрепанную толстую тетрадь в твердом картонном переплете нялинские учителя обнаружили у жительницы Юрт (старая часть села) Нины Петровны Щинниковой — племянницы автора тетрадных записей Евдокима Никандровича Захарова, о котором известно, что он родился около 1893 года и жил в одном из обских селений близ Самарово выше устья Иртыша.
На нескольких десятках страниц (каждая из них разделена на три столбца) идет неспешное повествование о том, как крестьянский парень, призванный на военную службу, из вольного человека превращался в подневольного, государева.
Текст, местами написанный как дневник, а местами как воспоминания, содержит в себе много интереснейших подробностей сибирской и российской жизни почти вековой давности. В нем автор открывается как человек по-деревенски внимательный к окружающему, склонный к размышлению, ни в чем не безучастный, открытый и в то же время оберегающий от посторонних свой внутренний мир. На одной из страниц есть запись о том, что автор имел возможность избрать местом службы родные обские места — город Березов, но предпочел посмотреть матушку-Сибирь и в результате оказался в Харбине. Евдоким Захаров сумел рассказать об армейской службе много такого, что не прочтешь в мемуарах военачальников, и вообще донести до потомков множество житейских подробностей, характеризующих то давнее время, которое многие из нас представляют лишь по школьным учебникам.
* * *
Рекрутами были: Семенко Р., Володька селияровский, Влас терехинский. Они приехали с целью собрать у меня вечерку и стали посылать меня за торопковскими девками, которые чистили шишки у Гаврилы на сопке. Я взял у Андрея (1 нрзб.) жеребца и своего Мухорка и Моську парнишка. Приехал на сопку и стал звать девок, но они не поехали, и я, выпив у Гаврилы чаю, поехал домой ни с чем.
Приехав домой и отдав лошадей работнику Егорше, и сказав рекрутам, что девки не поехали, я пошел искать Устинка. Он сидел у Волгина и пил с ним вино. Утке не хотелось собирать вечерку, и он был доволен, что я не привез девок, и, думая, что не состоится вечерка, сказал, что за Андрееву лошадь надо собрать с рекрутов рубль. Мы с Волгиным одобрили этот план, и Утка ушел просить деньги.
Мы остались с Волгиным. Часа через полтора Утка пришел и сказал, что рекрута деньги не отдают и зовут меня. Я пошел, Утка остался.
…говорили, что я поступаю подло, прося с них деньги. Видя, что ничего не выходит и рекрута начинают сердиться, я послал за Уткой и, встретив его на крыльце, наскоро объяснил ему, в чем дело, а потом, придя в дом, я стал ругать его, делая вид, что ругаю по правде. Я говорил ему, что так поступать не следовало бы ему, потому что из-за него винят…
Когда я его ругал, он молчал. Видя его молчание, я разошелся так, что крестная моя Дуня начала просить меня, чтоб я все бросил.
Утка пошел, и я, ругая его, вышел за ним на улицу и еще раз попытался объяснить ему, в чем дело. Но, когда я стал звать девок на вечерку, Утка не стал пускать их.
Я был пьян и, придя к Ивану, стал звать Физку (сестру Утки) и Дуню на вечерку, но Физка, боясь Утки, пойти не соглашалась, хотя ей очень хотелось пойти на вечерку. Не шла и Дуня, и я, думая, что мне их так не собрать, сказал Дуне: «Или у меня будет вечерка, или…» И я взял нож тонкий столовый и начал колоть себя в грудь и плакать (если бы я был не пьян, так никогда бы не сделал).
Пришел Иван и спросил, в чем дело. Я объяснил ему, и он запретил Утке мешать мне, а Физку прогнал на вечерку.
Утка не стал пускать девок на улице, и я, подойдя к нему, раза два-три ударил его. Тут были рекрута и посторонние люди, никто в наше дело не вмешался, и у нас все кончилось этими ударами.
Когда все девки и парни собрались, я стал уговаривать пойти и Утку. Он сначала не соглашался, но я все-таки уговорил его, и когда он пришел, многие рекрута были недовольны, но потом все уладилось.
Вечерка была веселая. Ося и оспенница пришли первые, вина было много, народу тоже, я был сначала пьян и часто ходил в баню освежиться, но потом пить не стал, и опьянение прошло.
Играли и плясали долго, все были довольно веселы. Ося так же, как и у Торопка, все сидела у меня на коленях. Мы почти не обращали внимания, что будут сплетни.
К концу вечерки крестный и Андрей оделись масками и шутили, и скакали. Кончили чаем. Когда все разошлись и я проводил рекрутов до их квартиры, потом Утка и я зашли. В доме сидели Андрей и крестный, они опять стали спрашивать, почему Утка просил деньги с рекрутов, а крестный говорил, что это Утка выдумал один и что я на это не способен и не принимал участия, он даже крестился, уверяя, что я не принимал участия. Я не могу понять, что за преступление мы сделали, прося деньги, что заставляло всех так много говорить об этом. По-моему, тут нет ничего особенного.
Утка беспокоился и говорил, что вся вина на него пала и что на него будут смотреть, как на обманщика, или еще хуже, я успокаивал его, говоря, что все пройдет и время все загладит. Он был неспокоен. Так мы и разошлись, он домой, а я остался в бане один, соседок не было. А все-таки хорошо было, что «О» со мной была. Теперь этого не будет, потому что вечерок более не будет.
На другой день крестный попросил меня пригласить рекрутов зайти к нам. Я пошел за ними и привел. Крестный пригласил их выпить по рюмке водки.
Влас и терехинские собирались ехать домой, а Володька и Сенька тоже домой и стали звать меня с собой на вечерку.
Я отказывался, говоря, что я на вечерке никуда не годен. Крестный тоже настаивал, чтобы я ехал. Мне еще и потому не хотелось ехать, что дорог для меня был каждый проведенный вечер с «О», а вечеров оставалось так мало.
Мне было совестно и подумать, что в чужих людях, хоть бы на вечерке, все рекрута будут петь, плясать, выказывая свое искусство один против другого, а что же буду делать я — сидеть, забившись в угол?
Думая так, у меня совсем отбивало охоту ехать. Ведь прямо сказал, если на меня все будут показывать пальцами и подсмеиваться, говоря, что зачем приехал этот рекрут — в углу, что ли, сидеть. Нет, лучше так и сделать, как я думал ранее — никуда не ездить и не веселиться, и вести себя так, как будто совсем и не рекрут.
Рекрута просили, чтоб я ехал, крестный и Андрей настаивали, отказаться было почти невозможно. Что делать?
63
Я улучил минуту и побежал к «О», она увидала меня и вышла ко мне навстречу.
— Я еду в Селиярово с рекрутами, — сказал я ей.
— Ты не езди, — сказала громко она, как бы испугалась. У них сидела Евл., и я глазами дал понять, чтобы она не говорила громко.
Она стала уговаривать меня, чтоб я не ездил, она говорила, что время совсем мало и я проезжу долго, и что ей будет вечерами скучно.
Мне было жаль ее оставить одну, я так любил ее, что ничто бы меня так не веселило, как просидеть вечер у ней.
Она еще боялась, что я буду пить и наделаю что-нибудь.
Я ей дал слово не ездить и пошел сказать рекрутам, что мне ехать никак невозможно. Они на квартире пили чай. Я сказал им, что не поеду, мне нельзя. Они начали спрашивать, почему мне нельзя ехать, я не мог подыскать уважительной причины и сказать, почему нельзя ехать, и говорил, что надо мной будут смеяться, что я не умею плясать.
Но они мне сказали окончательно, что если я не поеду, то им не товарищ, и когда они поедут на призыв, то меня в свое общество не примут. Подумав, я решил, что если они в самом деле оставят меня одного, то мне будет нехорошо, и с моей стороны выходило, что я как бы избегаю их. Делать было нечего, и я решил ехать.
Придя домой, я приказал Егорше запрягать лошадь, а сам опять пошел к «О». Я ей сказал, что остаться невозможно, и если они оставят меня одного, мне будет нехорошо.
У «О» я взял носовой платок и сказал, что скоро приеду и буду вести себя прилично. Мне очень не хотелось ехать и оставлять «О».
Когда я пришел домой, лошадь была уже готова, и рекрута ждали меня. Нас провожали Влас и терех. и наши девки.
Дорога была худая, и было тепло, лошадям было тяжело, и они очень потели.
У Торопка вздумали рекрута собрать вечерку. Кое-как собрали девок. У Арт. болели глаза так, что он не мог смотреть на огонь, если снимал с глаз шапку.
Мне почти делать было нечего, я только занимал место и, когда пели, ходил по песням.
Я взял к песням Капиталину П.Л. Она высокая, и, когда надо было целовать, она выпрямилась и сказала, что мне не поцеловать, тогда я подтащил ее к стулу и, став на стул, поцеловал. Все хохотали, а еще более хохотали, когда Сенька заставил меня танцевать кадриль, меня толкали, кружили и в конце, видя, что из меня ничего не выходит, бросили. Я хохотал и шутил, все смеялись.
Вечерка для меня была очень скучная, и я едва дождался конца ее. Ночевали у П.Е., его не было, и ночью он приехал из города.
На другой день, напившись чаю, мы собрались и поехали далее. Сеньку и Володьку провожали девки, у меня не было знакомых девок, и меня никто не провожал. У Сеньки была сестра замужем, которая, провожая его, очень плакала.
У Майки остановились у Акс. У нас был с собой музыкант, который сейчас же начал играть, и Сенька, и Володька с Марфой и Дуней танцевать, я же оставался в стороне.
М. и Д. очень хотелось ехать на вечерку в Чебыкову, и я бы, пожалуй, взял ее, если бы не была так убродна дорога. Мы с Сенькой поддразнивали их, говоря, что, собирайтесь, девки, мы возьмем вас.
У Володьки что-то захворала лошадь, упала. Наш музыкант оказался лекарем, насыпал ей в уши соли. Когда они возились с лошадью, я говорил с М., она просилась со мной ехать, но я ей говорил, что у рекрутов лошади запалены, и что мне приходится везти музыканта. По ее словам было видно, что ей и меня неохота было пустить, но и удержать было нельзя.
Лошадь у Володьки поправилась, и мы поехали в Чебыкову. Дороги почти никакой не было, ехали шагом, меня выпустили вперед, а я-то уж не разгоню, и у меня еще сидел музыкант.
В полуверсте от Чебыковой мы остановились и поправили на лошадях сбрую, и сами приоправились. До деревни дорога хорошая, и мы решили пустить лошадей… Под деревней разгорячили лошадей, и все вместе въехали в деревню… по всей улице проехали галопом.
Я сидел на краю и не знал, как расположены ворота у Репинских. У них перед воротами крутой поворот, и когда я заворотил лошадь, кошева забежала, и я ударился головой о воротный столб и у кошевки сломал кряслину. Я ушибся сильно, но даже виду не показал, что мне больно. Нас встретили несколько человек у Репинских на крыльце. За чаем я шутил, все смеялись, удивлялись моим остротам.
У Сеньки вина было мало, и нас, гостей, приняли, видимо, нерадушно. Сенька дома как-то стеснялся и был тихий, совсем не такой, как у нас.
После мы пошли по деревне, заходили в каждый дом, где были девки, он возился с ними и звал их на вечерку. После всего мы зашли к Плат., мужу Мар. Было в доме темно, я так и не рассмотрел его, а посмотреть было охота. Тут же у Сеньки была симпатка, они пели песни, а я сидел так.
Придя на квартиру, мне сказали, что приехала «М». Я немного удивился, у ней не было денег. И с кем оставила девочку? Через несколько минут и явилась «М».
Вечерка собралась быстро, девок было много, и, как видно, девки поводливые, куда звали, туда шли. И парней было порядочно, были коневски, зенковски. «М» все вертелась около меня, и через нее я быстро знакомился с девками, ведь когда она была здесь замужем, то всем девкам была предводитель. Девки меня и ранее знали по «М» рассказам, а рассказов про меня было немало, я еще прославился у майковских девок, когда жил в Майковской речке в десятом году. Я ходил по песням и, когда плясали, садил на колени по две, три и четыре девки, а «М» не сходила с колен, они меня угощали орехами.
Мне более всего понравилась Глафира Чебык., но она была не знакома мне и познакомиться мне с ней не удалось, потому что у нее был тут симпатка Польки зенк., и отец скоро угнал ее домой.
Славна была и Дунька Ульянова, и с той как-то знакомство не клеилось. Вообще мне много мешала «М», хоть она и знакомила, но до дальнейшего не допускала. Девки были славные, можно было бы знакомиться и без «М», и, не будь ее, я едва ли бы не поддел какую-нибудь.
Около меня также вертелась Парка Илюхина, она была некрасива и черна, потом оказалось, что она была в связи с Ефимком. Я не скучал так на вечерке, как у Торопка, хоть я и здесь мало принимал участия, но на меня более обращали внимания, девки обращались не так, как у Торопка, и все такие веселые, общительные, мне с ними было очень весело.
У Сеньки вина на вечерке совсем не было, только кто-то принес бутылку, так мы ее распили на крыльце, вечерка была и без вина хорошая. К концу вечерки, видя, что мне от «М» не отделаться, я сказал ей, чтоб она искала укромное местечко на ночь, что она быстро оборудовала. Ефимко с Паркой спали в малой избе за улицей, и она сказала ему, и он согласился пустить нас.
На вечерке вышел какой-то шум, чуть не подрались, и у Сеньки отобрали колокольцы и почти всю сбрую, оказалось, что у него все было чужое.
Тут же был Иванчук, старый «М» любовник, с которым она ездила в Томск. Я не раз баловал и шутил с «М» при нем, думая узнать, что чувствует он к «М», но он, кажется, даже не обращал на нас внимания.
Вечерка кончилась и не было чая и ужина. «М» и я отправились на новую квартиру, и «Е» с «П» пошел спать. Я все-таки немного опасался кого-нибудь из любовников «М», что они доставят мне какую-нибудь поперечну или выйдет…
…от меня потому ли, что мы не вместе, или потому, что она здорово надоела мне. Но как бы там ни было, а она тоже в такие друзья не годится. А «О», она будет ли любить, ведь она лучше меня, она может найти хорошего, богатого мужа и не вспомнить меня, а ей забыть меня так нетрудно. Но и мне плохо жить без цели. По-моему, служба не цель, и цель та, к которой бы твоя душа и сердце стремились даже против твоей воли, твоего желания, вот это цель жизни. А я такой дурной, мне все так надоедает, и на все смотрю равнодушно, а на службу равнодушно смотреть нельзя, а то живо попадешь туда, где Макар телят не пасет. Мне казалось, что «О» всегда стала грустная, и я старался всегда развеселить ее, чем мог, а если оставлял ее веселую, то и сам радовался, что ей хорошо.
Ах, с «О» сейчас хорошо, но что будет далее и что выйдет из нашей любви, ведь дороги жизни наши разные. Или случай, или судьба поставила тебя, дорогая сестра моя, на дороге моей жизни в то время, в которое я всего более нуждался в таком человеке.
(Будешь ли ты читать эти строки когда-нибудь, доживу ли я до этого счастливого дня).
«О» мне дала фотографию и локон волос на память, просила, как только попаду на место службы, послать фотографию с себя, я обещал. Днями мы переписывались, посылая письма в книгах с учениками.
Хорошо было, очень хорошо в то время. Вернется ли когда-нибудь такое счастливое время? И если и вернется, то дорогой ценой мне придется заплатить за него.
Но вот настал и день отправки на призыв двадцать пятого ноября. Было воскресенье, и я утром был в церкви. После чаю назначили отправку, собралось много народа провожать. Товарищей я угощал отдельно в столовой, пришли и девки все. С остальными гостями я почти и не занимался.
Дороже всех гостей была, конечно, «О». Хоть за последнее время девки обращались со мной ласково, но я почти не обращал на это внимания. Явилось у них сочувствие, когда мне его совсем и (нрзб.), а ранее-то как они ко мне относились?
Мне только Варя как-то бросалась в глаза, она, как мне казалось, сочувствовала и жалела меня от чистой души, она даже несколько раз плакала обо мне. Бедная Варя.
После угощения подали лошадь, и настало время прощанья, которое мне почему-то не нравилось. Помолились Богу и начали прощаться. Крестный и мама плакали, у Никандра, кажется, тоже были слезы на глазах, плакали еще некоторые женщины, но вообще у них такая привычка. И у меня как-то невольно покатились слезы.
Я несколько опасался за «О», если заплачет она, то сплетней но оберешься, но все обошлось благополучно, она не плакала.
Я немного выпил, но не был пьян. Все, сколько было народу, проводили меня до реки и остались, «О» я удержал, и ко мне еще сели Утка, Силька, Ванька и еще кто-то. Правил Волгин. У конца горы остановились и распили бутылки две вина, я пил какое-то дамское. «О» боялась, что уехала с нами, я успокаивал ее, как умел.
Когда я поехал далее один, то от выпитого вина быстро начал пьянеть. У Костина заходил к Егорше, и это едва помню, также и у Шапши был еще сильно пьян. Андрей у меня прибрал лошадь, я уже сам не в состоянии был это сделать.
Когда сидели за чаем, пришел Демьянко терех. и звал меня ехать на вечерку к Мановину. Я сказал ему, что поставлю им четверть вина, только оставьте меня в покое. Братья мне дали на дорогу пятнадцать рублей, так можно было ставить четверти.
Ночью я сильно кашлял и был не особенно здоров.
Рекрута все уехали еще с вечера, так что мне приходилось ехать одному. Мне сказали, что Володька приехал ночью и сейчас здесь, я пошел его искать и нашел еще в постели. Мы быстро сговорились ехать далее вместе.
Дорогой к Мановину сначала ехали всякий на своей лошади, а потом я сел к нему, и мы заговорили об учительницах, он спрашивал меня, как я живу с учительницей и какие у нас отношения, а я его. Говоря так, мы и не заметили, как подъехали к Мановину. Я завез Вол. к своим знакомым. Нас как рекрутов пришли посмотреть две кривые старухи.
Мы обогрелись и поехали далее.
С нами подпарился какой-то рекрут Иван Ситников, который, пока мы стояли на квартире, все ездил по реке. У Базьян нам пришлось разъехаться с «В», он уехал к своим знакомым, и я тоже. Мне Никандра сказал, что надо мне остановиться у Е.К., и что они очень добрые, и верно, они оказались очень добрые.
Напившись у них чаю, я пошел к рекрутам, которые стояли совсем недалеко. Наши были все на одной квартире, тут же сидели самаровские рекруты. Все сидели, говорили, смеялись. От нечего делать я стал рассказывать сказки, сказки рекрутам нравились, и они хохотали.
Вдруг пришел Кузьма с товарищами и, поздоровавшись, сразу же послал за вином, и, когда принесли вино, он подал всем его чашками.
Через несколько времени Кузьма повел нас всех на вечерку. Мы едва протискались в какую-то хату. Тут уже были девки и ребята. Как мы пришли, так и начали ребята плясать. Мне опять-таки делать было нечего. Прижавшись к дверному косяку, я думал, что мне делать. Придумать я ничего хорошего не мог, а просто, одевшись, пошел на квартиру. Так я и отгулял на вечерке в эту ночь, рекрут из меня хороший. Ночью я также сильно кашлял и не мог уснуть.
Вечером еще, как только я пришел с вечерки, к нам пришла какая-то Липа, что ли, у хозяев тоже была девка Васса, и вот они ночью затеяли курить. Я кашлял. Они опасались меня. Тут же с нами спал сын хозяина с женой, а если бы не было их, я бы обязательно забрался к ним.
В Реполово мы ехали все вместе, хоть мы и выехали наперед Кузьмы и его товарищей самаровских, но они скоро догнали нас. Убранство у Кузьмы на коне было хорошее, и конь был хорош, так что Кузьма едва сдерживал его.
Ехали очень быстро, но я ехал взади и старался гнать так, что они уезжали из вида, и, когда останавливались, я нагонял их.
Всю дорогу они все пили вино, останавливаясь, я же не ввязывался в их компанию. Перед Реполовом у меня лопнуло кольцо у седельника, мне пришлось остаться завязать седельник. Когда я подъехал, рекрутов уже не было видно, они были в селе.
Я в Реполове никогда не был и не знал села, так что, въехав в него, я не знал, куда ехать. У первого дома стояли рекрута, это были Филинской волости. У филинских рекрутов у каждого навязаны у дуги ленты и платки, у самаровских только колокольцы. Я проехал почти до другого конца села, наших не видал.
Заехал на постояло к бабке Марье, на которое мне Никан. говорил пристать, тут не оказалось места, заехал еще дома в два-три, нигде не пускали. Был и у отца Агнии, тоже отказал. Тогда я поехал в тот первый дом, у которого видал рекрутов. Хозяева этого дома называются «Марьины», и они меня охотно пустили. Выпряг лошадь и отпустил к лошадям рекрутов.
Филинские рекрута сидели смирно, я же смеялся и говорил без умолку, на что старуха сказала, то это настоящий рекрут, а эти у нас смирные, все молчат. После чего пришли филински рекруты, я сразу с ними познакомился, начал шутить, смеяться и рассказывать сказки. Все хохотали и были очень веселы, потом пошли по улице с песнями и гармоньей.
Около церквы мне показали квартиру наших рекрутов, я зашел к ним. Они начали приставать ко мне, чтоб я выставил обещанное у Шапши вино, они были согласны на том, чтоб я купил только три бутылки. Я послал за вином, но пил совсем мало. После моего вина еще покупали Сенька и Власко.
Я у них сидел долго, и, когда пришел на квартиру, мои товарищи рекрута уже спали. Я пошел на кухню (малая изба), там были самаровские рекрута и Кузьма, они пили, и я с ними выпил. Утром надо было являться в присутствие.
Я встал рано, накормил лошадь и пошел к своим товарищам. Они пили чай, после чего все пошли в присутствие, но оно было еще заперто. Мы решили пойти к самаровским рекрутам.
С самаровскими пошли опять к присутствию, оно было открыто, и все филинские были на ограде.
Когда мы проходили мимо, многие из фил. Здоровались со мной, наши удивлялись, говоря: как они его знают? Походили по улице, хотели петь, но ничего не выходило. Когда зашли в присут., там еще из начальства никого не было. Мы уселись все рядком и стали ждать. Пьяных было мало, и то из фил., из наших никто. Один из фил. бушевал и лез в драку, его уговаривали товарищи и, если он не унимался, выносили его и давали зуботычины, более ничего интересного не было.
Долго собиралось начальство, долго шла переписка, жеребья уже взяли челов(ек) двенадцать. Я взял шестьдесят четвертый и думал, что меня не хватит, так как набор всего двадцать два человека, жеребьев семьдесят три.
Брать стали после обеда, Власка взяли. На другой день, двадцать девятого ноября, взяли меня. Я, конечно, не ожидал по своему здоровью и росту, что возьмут меня. Я был восемнадцатый.
Мне всегда очень нравилось пение «О» с учениками, когда она пела, я как будто просыпался, воскресал. Сегодня же в особенности вслушивался в него. Мне было то грустно, то весело и хорошо. Кончились часы, я пошел звонить, проститься со своим излюбленным занятием. Потом мне «О» говорила, что Варя плакала, как я звонил.
Пришел из церквы — у нас накрывали на столы и ожидали гостей. Очень тяжело мне было смотреть на эти приготовления, мне казалось, что собираются кого-то хоронить.
Сначала пришли девки и «О» с учениками, они пели у Никан. в спальне, несколько раз я хотел зайти к ним, и всякий раз у меня навертывались слезы, как я подходил к двери, я поворачивался и уходил или в баню, или ходил по дому.
Гости собрались, их было очень много, почти вся деревня. Парней и девок я угощал в столовой, Киселевских и других угощали братья. М. была тут же, но она не пила вина и только ходила, глаза ее смотрели в одну точку.
С «О» говорить с одной не приходилось, везде были люди, мешали, я «О» отдал деньги, чтобы она передала «М».
Часто уходил в баню, со мной был Утка, мы с ним выпили бутылку виноградного, и он мне дал сорок копеек, другие еще не давали денег.
Я Утке говорил, что, если кто будет из парней (1 нрзб.) обидеть, не давай в обиду, он обещал. Я зашел к гостям и налил рюмки, мне сразу набросали на поднос рубля три.
Но что бы там ни было, а всему бывает конец (только службе едва ли будет конец, служу, служу, и все еще ходу нет), так и угощенью пришел конец, надо было ехать. Стали прощаться, многие плакали, но мне как-то плакать не хотелось и было как-то весело. Братья зазвали меня в спальну и вытащили бутылку. Я выпил со стакан и пить не хотелось, и пил мало, не был пьян, как тот раз, когда ездил на призыв. Прощались долго, каждому хотелось проститься, поцеловать.
С «О» я простился, как с другими.
Меня повели по деревне крестный и Никан., крестный сильно плакал и говорил, что не забудет меня за мое добро (не знаю, какое ему делал). Мама тоже очень плакала. Меня заставили поклониться церкви, что я и сделал.
Ребята начинали петь «Головушку», но ничего не выходило. Сколько тогда было друзей, а сейчас все забыли. Я более о них думаю, чем они обо мне.
Долго прощались на яру и давали деньги. Киселев читал какую-то молитву, и кричали «ура!». Я тоже кричал, хоть мне и не хотелось.
Подвели лошадей. На Мухорке сидели девки, я сел к ним. У Устинки тоже была лошадь. Никандра ехал со мной до Шапши. Отъехали от деревни, все махали платками, шапками, я тоже махал папахой.
Со мной сидели «О», Д.М., Ф.В. и М.Я. М. отдал сколько-то медяков, данных мне при прощании, и отдал при всех.
В половине горы остановились, я прощался с девками, обходил их и целовал. «М» я говорил, что она поступила нехорошо, была бы с одной девочкой, а она захотела еще одну, а еще обещала мне, что ничего не будет. Я говорил это, давая понять другим, что вторая беременность не от меня, не знаю, верили ли моим словам, что-то уж очень говорили про нашу связь.
«О» мне хотелось что-нибудь сказать, но было нельзя при других, но зато я ее лишний раз поцеловал.
Мы разъехались: провожавшие меня — домой, а мы пока к Костиным, поехал с нами Утка. Мы с ним почти ничего не говорили и говорить было нечего, все уже было переговорено. Что и говорили, так о пустяках.
У Костиных я увидал, что Ник. был сильно пьяный, никогда я его не видал таким.
Стояли у Костиных около двух часов. Утка говорил, что у него такого товарища не будет, как я. От Кост, он уехал домой, мы поехали к Шапше.
Стало уже темнеть, был сильный мороз, меня здорово пробрало… я очень замерз, когда приехали к Шапше.
Первым делом написал записку «О» и отдал маме. Я писал, что не пьян и доехали благополучно, и еще что-то, откровенно писать боялся, могли прочитать.
После чая нас позвали к Николаю. Николай был пьян, пел песни с каким-то гостем и на нас почти не обращал внимания. Я пил мало. От Николая пошли к В.М., и там тоже не пил. Прошли с Петрушкой по деревне, никого нет. Ждали рекрутов, но их долго не было.
Приехал Влас, и мы перешли на его квартиру. Никаких рекрутов более не было, и мы поехали с ним вдвоем. По деревне нас провели и пели «Головушку». Мама сильно плакала. За деревней простились и сели в кошеву. Нас вез Кукланов очень быстро, лошади были очень хорошие.
Мы с Власом говорили мало. Осведомились, сколько у него денег, и он спрашивал, в каких отношениях я с «О». Я сказал, что она была мне просто друг и ничего у нас с ней не было, кроме (1 нрзб.).
Лошади ямщика сбрасывали раза два с козел, и нам под Мановинской деревней пришлось пособлять ямщику держать лошадей.
У Мановина Влас завез меня к своим знакомым, после чего уснули, потому что не было лошадей, увезли самаровских рекрутов. Когда подали лошадей, мы поехали к Фролу.
Нам дали две лошади на распряжку и везли тихо. У Фрола проспали до утра. Утром нам дали также две лошади, впряженные в розвальни.
У Базьян я забежал проститься к Е.М. и немного закусил. Поехали к Кузьме. Лошади нам были готовые, мы переклали багаж из саней в сани, и нас повезли в Реполово, я и не заходил к Кузьме в дом.
Было уже темно, когда нас привезли в Реполово. Кузьма приехал уже часа через два после нас с братьями и девками. Пили чай и поехали в Заводны. Ехать было неудобно и холодно, я всю дорогу лежал, зарывшись в сено. Нас было человек восемь: самаровских пять, Кузьма, Влас и я.
Из Заводных мы уже платили за лошадей. Был сильный мороз, мы дорогой бежали часто пешком. На квартирах нам отводили лучшую комнату. Мы заказывали варить пельмени или пили чай.
Ехали днем и ночью. Везли всяко. Сани давали неудобные, так что лежать было нельзя, приходилось сидеть и мерзнуть. Станка два ехали на почтовых, в одной или двух кошевах (2 нрзб.) было хорошо.
Нас не встречали и не провожали никто, как в своих деревнях. На станциях клонило сильно спать, дорогой спать не давал мороз. Мне дорога показалась очень длинная, несмотря на то, что везли скоро. Интересного ничего не было.
Смотреть было не на что и некого. Других рекрутов иртышных с нами не было.
Вечером девятого часов в восемь приехали в Тобольск. Заняли комнату у Вавиловой. После чая пошли с Кузьмой и Власом в город. Ночью ничего (1 нрзб.) не видали и вздумали зайти в электротеатр «Модерн», показывали «Любовь или деньги» и «Привидение», драма. Более нигде не были.
Утром после чаю пошли являться. У нас унтер отобрал наши билеты и отпустили на квартиру. Ходили с Кузьмой по магазинам и кое-что накупили.
Вечером был на квартире у Ан. М., с ним был Василий, брат мамы (Маши?). Угощали вином, пил мало.
Каждый день являлись в казарму, нас строили по проходам, и солдаты учили здороваться, кричали, расхаживая: «Здорово, молодцы!» или «Здорово, братцы!» Мы отвечали: «Здравия желаем, Ваше благородие!» Я вовсе не кричал или кричал [так], что удивлял других. Нас строили по азбуке, сначала фамилии на букву «А» и так далее, и в то же время разбивали, кого в артиллерию, в железнодорожный батальон и т.д. Влас ушел в гвардию, самаровские двое в артиллерию и один в железнодорожный батальон. Кузьму, Лыткина, Корепанова и меня назначили в 4 Сиб. стр. полк. Можно было остаться в городе, т.е. в Березов[ской] команде, по желанию оставляли, но мне хотелось повидать Сибирь и города, я не стал просить оставлять меня.
В четыре часа отпускали по квартирам, у кого не было денег, те спали тут же или… и ночью отпускали за деньги.
Вечера два я сидел у жида Хаима, дочь (1 нрзб.) играла на граммофоне, мужики приходили и пили пиво и воду. Один вечер сидел у Хаима с Андреем.
В казарме варили новобранцам обед, но обедали немногие. Я свою верхнюю одежду послал домой с Андреем и купил себе шубу за рубль десять.
Вино мы не пили, вечерами пели песни, играли и шумели. А деньги шли и шли, куда ни пойдешь, все надо деньги. Были в гостях с Куз[ьмой] и Вл[асом] у киселевских девок, попили чаю с простой булкой. В квартире холодно. Сидели недолго.
Я написал письма: домой, «О» и «М», в которых писал, куда нас назначили и как ехали.
На четырнадцатое декабря мы: Кузьма, Андрей и я и с нами еще человека три — вздумали ехать к девкам. Мы наняли извозчика и поехали. В первом доме были четыре девки, и, видя, что мы ничего не предпринимаем, начали смеяться над нами.
Я никогда не бывал в публичных домах и поехал только посмотреть, что за девки, о которых так много рассказывают. Говорят, что они шутят, садятся на колени и прочее, но я ничего этого не видал, девки сидели и только говорили и говорили, не так, как многие рассказывают.
Кроме первого, были еще в трех домах, находили по одной, по две девки. Мы заходили и, посмотрев, уезжали. В последнем было две, старая и совсем молоденькая, которая сидела смирно и не смотрела на нас; мне было почему-то жаль ее, и я сел к ней, но она сидела отворотившись, и я отошел. Кузьма увел ее. Когда мне сказали, почему я не увел ее, я ответил, что у меня совсем не было намерения и я только поехал посмотреть. Мною были недовольны, и оставшаяся девка смеялась.
Мы дождались Кузьму, хозяин заведения рассказывал историю про свою жизнь, и смеялись с оставшейся девкой. Кузьма вернулся, и мы хотели заехать еще в один, нам сказали, что все заняты, мы вернулись на квартиру.
Пятнадцатого нас уже не пустили на квартиры. Был телесный осмотр и повели выдавать обмундирование. Интересно было смотреть, как новобранцы входили мужиками и выходили полусолдатами…
После обмундирования нас повели обедать. По дороге, у которых были свои, бросали им свою одежду. Я шел и оглядывал себя. Дали новую шинель, валенки и башлык. Обед мне понравился, суп был очень вкусный, а каши не ели, хлеб тоже хороший по-солдатски.
После обеда вернулись в казарму, в которой находились, и начали собираться в дорогу.
Назначенные в гвардию уехали еще вчера, и с ними Влас, мы видели их, когда с Кузьмой и Мякишевым шли к Пузыреву на М. Архангельскую. Нам говорили, что все выдадут старое, и, увидев гвардейцев во всем новом, мы удивились и говорили, что нам нового не выдадут. Оказалось, и нам выдали новое.
Подали двести две подводы, на каждую подводу по три человека с багажом. Запряжены были в розвальни. Нас рассчитали по три человека на лошадь. Я со своими не попал.
Провожала команда солдат с барабанным боем. У моего товарища по лошади сидел отец (другого не было) и плакал, мне тяжело было смотреть на них.
…Когда я еще жил в городе и сейчас, мне каждый (1 нрзб.) и каждый предмет напоминает «О», она здесь была и ходила. По дороге много народа, но знакомых нет. Я стараюсь вглядеться в каждое лицо, но лица все незнакомые, чужие, я чувствую себя чужим для всех и одиноким, мне тяжело, на глазах слезы, и слезы отца моего товарища еще тяжелее заставляют биться мое сердце. Часто новобранцы подбегают к кому-либо из смотревших, здороваются и прощаются, а я сижу и смотрю, смотрю. Проехали через весь город — ни одного знакомого.
На реке остановились (всегда останавливаются), прощаются, плачут, говорят, как жить, как вести себя. Я один стою и смотрю. Меня кто-то сзади обнял, здоровается. Я оглянулся — совсем незнакомый человек. Но он мне сказал, что видел меня у Чебыковых, когда я рассказывал сказки, и он много смеялся над ними. Я вспомнил, что он был тогда с сушками и хлебом. Я обрадовался ему, как своему, что-то мы с ним говорили, и долго. Когда поехали, он целовал меня и плакал, и я чуть-чуть не плакал.
Ночь была скверная, буря, темно и холодно; дорога худая, сидеть мороз, пешком нельзя, ямы, ночью не видно. В первой же попавшей деревне выбили окна.
На станции квартиры были расписаны, сколько человек в дом, стояли цифры на воротах. Как въехали в село, мы схватили свои ящики и зашли в первый попавшийся дом. Пили чай, согрелись, и я начал шутить. Все хохотали, и хозяева говорили, что каждый год новобранцы заходят к ним, а такого веселого не видали.
Мы насилу нашли своих лошадей, село большое, и нам пришлось через все село тащиться с ящиками. У лошадей была давка. Друг друга не пускали.
Партионный торопил ехать. Крик, шум, ругань, буря и черт знает что такое, представить нельзя. Наконец, уселись и поехали, которые остались, догоняли или наймовали.
В полночь остановились ночевать. Нас собралось человек семь, купили вина, я пять копеек отдал и вино не пил. Спал хорошо под солдатской шинелкой.
Утром собрались посредине села получать кормовые, получили по двадцать три копейки, и многие были недовольны, ругались, но подпрапорщику ничего не говорили.
Черт знает, что только не делали по деревням новобранцы. У татар били окна, бросали палки в окна и людей, таскали снопы из кладей, забегали в дома и брали хлеб и что попадет, на станциях за чай не платили и нас из села (1 нрзб.) не выпускали, требовали денег. Партионный отдавал, сколько просили, и тогда только нас отпускали.
Если проезжали ночью по татарским юртам, то прямо как стеклянной посудой торговали. Татары с криками выбегали с палками, их проганивали, слышался звон выбитых стекол.
У нас был новобранец, так настоящий черт. У него была всего одна казенная дубленая шуба, и как подъезжали к какой-нибудь деревне, он снимал ее, привязывал рукавами за шею, подбегал к какому-нибудь окну, скакал, кричал, плевал, казал язык, таращил глаза и черт знает что он ни делал, но вредного ничего никому не делал.
Попала нам раз девка, которая ехала мимо нас, новобранцы высадили ее из саней, лошадь отпустили, ее загнали в лес и кто бросал снегом, кто толкал, кто зарывал. От первых лошадей и до последних она все сидела в снегу и так от нас осталась, а двести лошадей занимали дороги полторы версты.
Под Тюменью нас встречали мужики с палками и полиция, высланная из Тюмени. В деревни последние сутки почти не заезжали и не останавливались. Страшно хотелось есть. Новобранцы бегали по домам, выпрашивали хлеба. Я не ходил просить, хоть есть и страшно хотелось, мне приносил хлеб Степка городищ., и я ел, хлеб у татар очень плохой (1 нрзб.), но и он казался за сахар с голоду.
Дорогой я со многими познакомился и рассказывал сказки, они собирались ко мне на лошадь или я садился к ним. Рассказывал сказки и унтер-офицер Петрушин, сопровождавший нас.
В Тюмень приехали ночью, на реке под Тюменью нас построили и через город повели пешком. Сначала шли по реке, прошли под мостом и сразу попали на освещенную улицу.
Тюмень много лучше Тобольска, много магазинов, и магазины красивые, некоторые с мраморными колоннами. Нас увели на другую сторону города и привели к воротам, за которыми кругом были двухэтажные каменные казармы.
Разобрали ящики и вошли в одну из казарм, поднялись наверх. Помещение было очень большое, заставленное пустыми койками. Мы разошлись по нему, и я опять попал со своими.
Заняли койки, а есть было нечего; нам сказали, что может из десяти человек один пойти в лавочку. Этим моментом воспользовались, и только, наоборот, от десяти человек один остался в казарме.
Кузьма, я и еще кто-то с нами долго ходили по городу, искали лавочку. Лавки все были заперты, и мы уже думали, что придется нам, не поужинав, ложиться спать, но один новобранец сказал, что недалеко на углу есть лавочка незакрытая и что там много новобранцев. И верно, новобранцев было много, не влезали в лавку. Мы насилу добились, чтоб купить что надо, я взял хлеба, колбасы и еще что-то.
Когда вернулись в казарму, был готов чай. Чай был внизу, а у нас не было чайников. Я сначала носил чай стаканом, но потом разыскал на кухне ведро и принес полное ведро. После чая сейчас же улегся спать.
Пришел воинс[кий] начальник], нашел большие беспорядки, кричал, запретил шуметь, курить, играть и петь, и только что ушел, шум еще усилился, несмотря на крики солдат, чтоб не шумели.
Мы приехали в Тюмень на двадцатое декабря.
Утром разбудили рано, мне сильно хотелось спать и приходилось вставать, так как стаскивали за ноги.
Дорогой многие жаловались на партионного подпрапорщика, что он не давал деньги, и хотели в Тюмени заявить воинск[ому] начальнику]. И вот утром он выдавал деньги, кто не получил, и спрашивал, кто еще не получил и кто хочет жаловаться. За окна высчитали по три копейки, и с меня тоже, хоть я и не выбил ни одного окна, так надо было выбить.
Пришел воин, начальн., сделал опрос претензий, никто жалоб не заявил. Воин, начальн. начал говорить, что мы как дорогой, так и сейчас держим себя, как бабы, что солдат не должен так себя держать и т.д. Мы, конечно, притихли.
Потом он спросил подпрапорщика, рассчитаны ли люди на десятки, подпрапорщик сказал, что рассчитаны. Смешно было смотреть на подпрапорщика, когда он говорил с воинским, говорил, заикаясь, и губа у него тряслась. Воинский обратился к нам и сказал, что будет называть десятки по номерам, и десятки должны становиться один возле другого и десятские впереди.
— Первый десяток! — крикнул воин[ский]. Никто не шевелился.
— Что же вы не выходите? Вылетай, как пули! Кто десятский первого десятка?!
Все молчали. Воин[ский] закричал на партионного, подпрапорщик тянулся и тоже молчал.
— Рассчитай мне людей и научи их становиться! — кричал воин[ский]. — Я через час приеду.
Воин[ский] ушел, и нас начали рассчитывать, становя по десять человек, один одному в затылок. Мы, все свои, стали вместе, чтоб попасть в один десяток. Самаровских не хватало, попросили филин[ских], им не хотелось чужих, чтобы не было шума, если попадут какие-нибудь пьяницы и т.п. Кузьма был десятским, попали в десяток не все сам[аровские], потому что артиллеристов разбивали особо от пехотинцев. Парт[ионный] говорил десятским, чтоб они знали число и фамилии своих людей, не давали пить и буянить и раздавали кормовые деньги.
Воин[ский] опять пришел, и мы все уже были рассчитаны. Он составил нас по десяткам и говорил, как надо вести себя в дороге, говорил также, что вагоны будут третьего класса и чтоб мы, когда будем садиться, не побили углами своих сундуков…
…На какой-то станции киргизы привезли шпалы на верблюдах, тоже все бегали смотреть.
Стоя вечером у окна, я смотрел в окно и думал, думал без конца. Мне думалось, что такое служба и что со мной будет на службе. Иногда казалось, что меня поезд везет прямо на какое-нибудь место мученья (судя по рассказам), или думал, что во что бы то ни стало буду примерным солдатом и т.д.
Часто-часто думал и про «О», мне припоминались все подробности наших встреч и разговоров. Милая, дорогая «О», какие счастливые минуты проводил я с тобой.
Мне дома говорили, что «рекрут и погудят, и попьет вина». Я думаю, который гулял и пил, как бы ни проводил весело свое рекрутство, он не был так счастлив, как я с «О». Если бы я был на вечерках, пил вино, проводил время с девками, сейчас бы это все прошло и я забыл бы уже давно, но «О», дорогую «О» я не забуду никогда. Встречу ли я ее или никогда не увижу, но время и она сама всю жизнь мою будут мне памятны.
Подходит Новый год, дома «О» устраивает елку, а я один среди чужих и оторванный от всего дорогого, что было у меня. Мне скучно, я не могу найти себе места, тесно в вагоне, но что делать, что делать, надо все переносить, чтоб быть опять свободным.
Я не знаю, где взяли Новый год, а второго января утром приехали в Иркутск. И тоже город не удалось посмотреть, дорога шла также пустым местом, и был туман, не видно дальние окрестности. Город стоит на обоих берегах реки, и за рекой видна церковь, и по обе стороны дороги город, но нехорош, совсем не походит на город, и вся обстановка деревенская.
Вокзал очень красивый и большой. Стояли часа два. Из Иркутска поехали возле небольшого горного хребта. Чем далее, [тем] горы были выше и с другой стороны дороги начинались горы. Между горами место было низкое, с низкорослыми соснами, и течет река; по реке попадались чистые полыньи, и чем далее ехали, на реке виднелось более воды, местами были полыньи через всю реку. Дорога шла между рекой и горным хребтом, и где река подходила к самому хребту, то гора скопана отвесно местами в вышину сажен пять, шесть и выше, не знаю, почему не размывало дождями, и земля не осыпалась на дорогу. Иногда так близко ехали возле гор, что можно было достать рукой землю, и в вагонах становилось темно с одной стороны. Проехали верст шесть, семь, и река совсем сбросила с себя ледяной покров и текла, как летом, хоть и был мороз. Сильная быстредь или что другое мешало замерзнуть реке. Место совсем болотистое, с болотными соснами. Местами река разбивалась на две или три, и среди реки острова, обросшие от самой воды мхом. По ту сторону реки попадали домики и деревни; по реке ездили в лодках. Дымился какой-то завод. По реке сидели и летали утки, похожие на наших чернедей.
Словом, в каких-нибудь три-четыре часа место переменилось до неузнаваемости. Сначала зима, снег, потом вода, лодки и утки. Я сидел у окна и все время смотрел на реку, не спуская глаз и не пропуская ни одной перемены.
Я думал, что река такая от Байкала, и думал, что на Байкале нет льду.
Подъехали к Байкалу; река становилась все шире и шире, за рекой огибал мыс пароход, и я думал, что пароход пошел на Байкал, и я их увижу там много.
Вдруг в вагоне сделалось совсем темно, как в самую темную ночь в каком-нибудь амбаре без окон. В вагоне закричали: «Туннель, туннель!» Полезли на улицу, кричали, пели и хохотали. Временами за окнами мелькали огни и исчезали. Минут через десять стало светло, и мы вышли из туннеля. Реки не было, вместо нее была гора.
Поезд остановился на разъезде (1нрзб.), и [я] побежал посмотреть, что хорошего на станции. Станция стояла под горой и на берегу озера, озеро мерзлое, есть пароходы, но они все вморожены. По другую сторону дороги гора вышиною в три Тобольских горы и, пожалуй, с собором. Я обошел всю станцию, купил лепешки с киселем, посмотрел на пароходы, пошел к вагону! По дороге в лавочке купил кеты соленой за семь копеек полфунта, очень вкусная и мясистая рыба.
Обедали. Обед очень хорош, суп жирный и мясо проварено.
Если мы обедали, то поезд завсегда стоял, так и сейчас, пошли уже после обеда, и пошли вдоль горы и озера. Попадали каменоломни, где работали арестанты, прикованные к тачкам. До вечера я насчитал шестнадцать туннелей и вечером написал «О» письмо, что видел за этот день.
На станции Маньчжурия нам была пересадка. На станцию приехали вечером, вечером же и пересели в новые вагоны телячьи (теплушки). Во всем вагоне четыре [двери], одна дверь с середины и большая не отпирается, а отодвигается (двери две, с обеих сторон), по концам вагонов по двое пар, посредине печь, кругом ее решетка и все. Я при пересадке не попал на верхние нары, пришлось на нижние, на нижних нарах очень холодно и темно, стена местами (1 нрзб.), местами мокрая.
Везде по вагонам появилась китайская водка по двадцать четыре копейки бутылка. Поезд был оцеплен солдатами, которые не пропускали с вином, у многих отбирали. Мы тоже захотели попробовать китайского вина и послали за бутылкой. Принесли, не отобрали солдаты. Я глотнул и выплюнул, противное. Новобранцы научились проносить вино, проносили в хлебе и вдвоем: наберут вина и идут, который с вином, тот не убегает от солдат, а без вина, завидя солдата, побежит, его поймают и пока обыскивают, новобранец с вином убежит в вагон.
Набрали у китайцев карт, по пятнадцати копеек колода, и карты хорошие. Спички два коробка на копейку, чай, который у нас по рублю с полтиной, здесь полтина, папиросы пятьдесят штук пять копеек.
Все новобранцы сразу обогатели. Часа через два после пересадки появились пьяные. Нашлись охотники к девкам, тоже дешевка. Я долго болтался с патрулями, спрашивал все про службу. Нас в вагоне двадцать человек, разделены на два десятка. Над обоими десятками старший, тоже новый. В нашем десятке напился один, а в том почти все. Какой-то Сеня, дурачок, что ли, пришел пьяный, шумел, бушевал и на другой день утром, когда проспался, сказал, что потерял последние шесть гривен, и, забившись в угол, проплакал до полудня.
Со ст. Маньчжурия ушли ночью. По Маньчжурии все население китайское. Жителей русских совсем мало, но войск много, особенно железнодорожников…
Погода, как у нас в конце февраля, снегу почти нет и тепло; на одной станции я босиком поднимался на гору. Ночью месяц поднимается почти прямо и дает совсем небольшую тень.
Попадаются китайские фанзы, обнесенные земляной оградой, большими деревьями…
…Поля пашут бороздками, и не огорожены совсем. Место холмистое, сопки высокие, но и горами нельзя назвать.
В Харбин пришли часов в двенадцать дня, и сразу погнали обедать. Город стоит на берегу какой-то реки, мы переезжали через реку по мосту. Дорога идет тоже в стороне от города и возле дороги…
…Все с нетерпением ждали конца дороги и на станциях спрашивали, скоро ли доедем. Я не особенно торопился, зная, что ожидает впереди, и ни у кого ничто не спрашивал, мне было все равно.
Становилось все холоднее и холоднее, но снегу совсем мало, и солнце ходит высоко, как весной.
…Хлеб давали всякий, где есть нельзя, а где очень хороший, но наши перочинные ножи плохо брали и хороший хлеб. На нижних нарах сыро и холодно, на верхних нарах очень жарко. Мое здоровье очень слабое, простыл. Очень плохо стало ехать, пожалуй, надо бы и конец дороги…
Мы составили свои ящики шеренгой вдоль помещения и стали, ожидая, что будет далее.
— Раздевайся и ложись спать на солому! Сгрести солому на средину вагона и голова в голову ложись, как редьки, — кричал унтер.
Мы сняли шинели и постелили. Было тесно, мест не хватало, и были голодны. У кого был хлеб, поели, а у кого не было, улеглись так.
Утром в шесть часов заиграли зорю (подъем), солдаты кричали: «Подымайсь!» Мы встали, сбились в кучу и стали ждать, что будет далее. Погнали умываться, потом на молитву и оставили нас в покое. Мы высыпали на улицу.
Китайцы притащили булки, мы живо расторговали и поели.
Приказали собираться в баню, брать чистое белье и стирать в бане грязное. Стригли волосы, у кого не были острижены. Многие дорогой остригли или обрили волосы, и я в том числе. В баню повели тоже через город.
Было тесно стирать и не умели, а попариться совсем не удалось. Я купил (1 нрзб.) после бани у разносчиков и пообедал!
Пришли, развесили белье и разбрелись, кому куда вздумалось, но далеко не пускали. У некоторых пришли земляки и расспрашивали, что хорошего дома. У меня еще не было никого из земляков.
Вечером погнали собирать белье, и, собравшись в помещении, ходили, толкались, шумели; все освоились и стали смелее. Сделали поверку и требовали, чтобы стояли смирно и не шумели, но установить порядок не удавалось. Унтер кричал, кричал, ничего не выходило, пели молитву и улеглись спать, как и в первую ночь.
Так мы жили до 18 января. Приходили Евг. Змановский, Никитка и другие земляки, расспрашивали, что у нас хорошего и т.д.
Днями нас выгоняли убирать снег. Холодно, и все разбегались, как только не смотрели за нами; мерзли, особенно волынские, которые жили в смежном с нами помещении и приехали еще ранее нас. Когда выходили на работу, они прятались куда-нибудь за ветер или же лезли назад, в команду их дневальный не пускал, и они чуть ли не со слезами просили пустить их на одну минуту.
Вечерами играли на гармошке и бубне, плясали и пели, пели хорошо волынские.
Был телесный осмотр, смотрели, как на приемке, вешали на весах и прививали оспу.
Кажется, шестнадцатого разбивали по ротам. Еще до разбивки спрашивали, кто знает какое мастерство. Я сказал, что я столяр.
Сдавали деньги в казначейство, я сдал двадцать руб. Многие говорили, что я сделал дурно, сдав деньги, Кузьма говорил то же и сдавать деньги не стал.
Для разбивки нас построили внизу в фехтовальном зале по обеим сторонам, а нас, мастеровых, с одного конца посредине. Один по одному собирались офицеры, сначала младшие по чину, а потом и старшие. Взади всех пришел полковник Ерошевич, тогда врем, командующий полком.
Сначала разбивали мастеровых. Пол[ковник] Ерошевич писал мелом на груди каждого, в какую роту назначается, и ему говорили, в какой роте каких нет мастеровых. Подошел ко мне:
— Ты какое знаешь мастерство?
— Столяр, — ответил я.
— В девятой роте мало. Нет, в девятой есть, в десятой тоже есть, в одиннадцатую роту надо, там мало, — говорили ему. И Ерошевич написал у меня на груди цифру «одиннадцать», и нас увели в коридор, и приемщики из каждой роты разобрали нас. Когда разбили всех, пошли обедать.
На другой день из каждой роты пришли по учителю, рассадили нас поротно и начали учить словесности. Учили так.
— Кто у тебя полуротный командир? — И сами же отвечали:
— Подпоручик Ковалев второй.
И так далее до полковника. Я сразу запомнил все фамилии, а чины-то уж давно знал, и, когда спрашивали, бойко отвечал и говорил громко, как учили, так что обратили внимание на меня не только учитель, но и ученики, и прочие новобранцы. Учитель подзывал какого-нибудь солдата и спрашивал меня, как называется батальонный или ротный. Я отвечал бойко, солдаты дивились и спрашивали меня все почти одного.
Когда после занятий собрались все в кучу, пошли разговоры, у кого какие в роте начальники и кто запомнил хорошо, и кто плохо, что учили и записывали.
— Черт возьми, я ничего писать не буду сейчас, — говорил я, — уже когда в роту приеду, так потом.
— Тебе и писать нечего. Вот черт! — говорили они. — Он как будто с ними жил, сразу всех узнал. И служба будет ему легкая.
На другой день нас построили на улице с ящиками, и которых послали таскать ящики в роту, а которых мыть пол и вытаскивать солому. Я попал мыть пол, нас было много, и на мою долю почти не было работы. Когда вымыли пол, нас повели в роту [за] ложками, ложки у каждого были в ящике.
В роте молодые прыгали вдоль через лошадь, и который не перепрыгивал, того старший обучающий подпрапорщик бил ремнем. Дорогой мои товарищи говорили, что в роте, видно, не совсем хорошо и дуют здорово. Я молчал или шутил, говоря, что скоро и нам то же будет.
Обедали в команде прямо на полу, и кто к какому бачку угадает, друг друга обливали и толкали. После обеда повели в роту уже совсем.
Нам дали белье казенное и приказали переодеться. Дали синие холщовые шароварки и гимнастерки, погоны и пояса. Пересмотрели у нас все в ящиках и дали новые покрывала. Нас поместили в первом взводе, так как учитель был первого взвода. Вечером с учителем ходил в лавку, взял ваксы, щетку и все, что полагалось.
После ужина собрались старые и молодые к турнику в первый взвод. Я спросил, можно ли мне делать, что другие делают. Мне позволили. Со мной как-то обращались лучше, чем с другими, учителя говорили со мой. И в первом взводе были наши иртышные. Учитель, видно, рассказал про мои успехи в команде. Я на турнике забрасывал ноги, вертелся и вылазил на спину, многие удивлялись моей способности и говорили, что попадет в учебную команду.
Учебной команды я очень боялся, и мне во что бы то ни стало захотелось не попасть в нее. Еще живя в учебной команде, я наслышался, что берут в нее грамотных, и я решил быть неграмотным. У меня был дневник за последний год, который я взял с собой, я его показывал в вагоне и его читали и брали в другие вагоны. И вот, не зная, куда его девать, взял и выбросил в мусорную кучу, а сейчас его очень жаль. Вот папаху отдал Егр., боясь, что, когда приду в роту, отберут ее, надо бы отдать и дневник, ума-то не хватило, записки тоже бросил, которые сам писал.
Нам вместо матрасов дали шубы на ночь, которые мы постелили. Утром повели на прогулку в шубах и фуражках, уши мерзли и самих прихватывало.
Интересно, как нас водили на прогулку по утрам, когда мы жили в команде, а был мороз, так насквозь и продувал. Строили, и взводный нашей роты вел к мельнице (1 нрзб.). У мельницы нас распускал, мы от мороза скакали, бегали. Появлялся какой-нибудь торговец с рожками, новобранцы покупали и ели. Взводный подстраивал нас и вел обратно в команду. Конечно, шли, как кому вздумается. Взводный требовал, чтоб шли в ногу и не теряли своих мест, а черт его найдет, раз не учены. Раз вели нас уже назад, нам попал полковник Ершев и поздоровался, а мы все промолчали. «Что это за мода, не хочут отвечать!» — закричал Ерошев [так в тексте]. Ему объяснили, что мы только что приехали и ничего не знаем. Спросили некоторых, почему не отвечали, и новоб[ранцы] ответили, что он не здоровался, а только приложил руку к козырьку.
Сначала в роте обращались с нами хорошо, не так, как говорили, что молодым в роте нет места от старых дядек. Дико и сверхъестественно показалось сначала в роте, боишься пошевелиться, сказать лишнего слова или пройти лишний раз по роте, хоть нам и ничего дурного никто не делал, но, помня более рассказы других, как обращаются с молодыми. Началось понемногу (1 нрзб.) сначала со словесности и т.д. На меня так же, как и в команде, обратили внимание. И так же тоболяки, слушая рассказы учителя, говорили, что тоболяки не (1 нрзб.). Разговор солдат был совсем другой, как в деревне, и я долго не мог привыкнуть к нему, сначала избегал говорить, как говорят в роте, а потом ничего, втянулся.
Дики и пустынны казались окрестности около казарм, когда нас выгоняли на прогулку. Как-то невольно вспоминалась деревенская жизнь и люди, окружавшие тебя. Дома я думал: к чему так рекрута гуляют и дурачатся? А теперь понял, что каждому дорога свобода, и, казалось, дешевой ценой продают ее новоб[ранцы], бражничая, надо разлучаться со свободой, делая что-нибудь совсем непостижимое и сверхъестественное.
Как дороги казались все деревенские родные места и люди в сравнении с этой обстановкой. Мне «О» говорила, что уедешь — забудешь, нет, не забыть в таком положении никого, а особенно кого любишь. Как дорога и мила казалась мне теперь «О», когда я думал про нее, а думал я сначала часто. Все друзья терялись у меня в памяти, как в тумане, а «О» яснее и ярче представлялась в уме моем. Мне казалось, что я любил ее дома мало и не так, а надо было любить, как я сейчас люблю. Но что с воза упало, то уже пропало. Может быть, и еще когда-нибудь увижу дорогую «О» и буду любить, как сейчас люблю, чтоб от одной мысли об ней сердце стучало в груди и кровь бросалась в голову, если «О» не разлюбит меня. Три года долгие, много воды утечет, надо крепко любить, чтобы за три года не разлюбить. Конец венчает дело. Увидим!
Как-то быстро и сразу втянула меня ротная жизнь в свою среду. Забылись и деревенская жизнь, и друзья, и даже «О» вспоминалась, не оставляя почти никакого впечатления, как сначала. Ученье и жизнь роты меня сразу заинтересовали, особенно большой толчок дали успехи и похвальба за мои успехи. Я невзлюбил наказанья, и мне во что бы то ни стало захотелось быть ненаказываемым.
Нас с волынскими в партии было восемнадцать человек, и нас разбили на две партии, одну партию начал обучать еф[рейтор] хохол Греценко, а другую у[нтер]-о[фицер] Фурсов, взводный четвертого взв[ода]. Фурсов меня просил у Греценки к себе, но Греценко не пускал, говоря, что у него не останется хороших учеников и ему обучать их будет трудно.
Я остался у Греценки, а за меня дал ему волынца. Греценко был очень хороший учитель и сердился только тогда, когда надо было сердиться. Со мной он обращался лучше, чем с другими, часто говорил о каких-нибудь пустяках и расспрашивал меня, как я жил дома. Я ему рассказывал про остяков, самоедов и их обычаи, а он много смеялся, повторяя, что [я] говорил, и переспрашивал.
Дни обученья были однообразные. Будили в шесть часов. Я вскакивал, наскоро заправлял матрац; мы спали на нарах, в роте коек нет, только в первой и второй роте койки. Одевался, брал полотенце и шел умываться, потом чистил сапоги, фуражку и бляху, становился на смотр почти всегда первым. Учитель замечанья мне делал мало, хоть когда и делал, так совсем не так, как прочим, а просто говорил: «Захарко, ты это плохо почистил». Я и сам знал, что всегда подчищался на скорую руку, и не заботился, хорошо ли подчищусь, зная, что мне ничего за это не будет.
После смотра шли на молитву и пили чай, сахару всегда недоставало с чаем, выдавали не более сорока восьми кусков темного сахара.
После чаю прогулка и бег, потом повороты и сдваивание рядов, словесность, гимнастика, вольные движения и обед, после обеда до двух часов отдых, грамотность и строевые занятия. Вечером занятия не были вместе, занимаются, кто что изберет.
Выдали ружья. С ружьем я освоился скоро и ружейные приемы делал, не отставая от других. Я купил устав и сначала крепко взялся за него, залезу за печь и учу, что нужно.
Обедать и пить чай не давали в гимнастерках, приказывали снимать. В казарме очень холодно, не более десяти градусов.
Надо было писать письма домой. Сначала я как-то стеснялся писать, а потом писать не хотелось и по неохоте не мог избрать время. Я написал братьям, «О» и потом Утке и «М» уже через неделю со вступления в роту.
Дни тянулись однообразно, писем ни от кого не было, хоть другим уже приходили письма, со мной приехавшим.
Ученье шло хорошо, и я радовался, что все идет хорошо и не так, как рассказывали про ученье в деревне. Я не старался учиться так, чтоб быть лучше всех, это тяжело и ни к чему, а мне хотелось так, чтоб меня не хвалили и не наказывали. Мне хотелось быть как бы забытым, и я держался от всех в стороне и тихо, спокойно делал свое дело и со стороны зорко наблюдал жизнь и привычки солдат. Я почти ничего не спрашивал ни у кого, что, как делается, а смотрел и замечал, старался усвоить.
Я был доволен, что попал в одиннадцатую роту, мне казалось, что в другой роте мне было бы хуже. Если я не записался бы столяром, то едва ли попал в одиннадцатую роту.
Хуже всего для меня были песни, я петь не могу, голоса нет, но я и виду не показывал, что не могу петь и не отказывался. Я боялся, что если буду говорить, что нет голоса, чтобы не заставили кричать в печку. И когда строили на песни, я подстраивался куда-нибудь на незаметное место и ходил, помня поговорку Смирнова: «Рот коси и головой тряси, будто песни поешь». Если когда пели плохо, то нас запускали бегом, и пели «Ах вы, сени, мои сени».
Потом я сказал учителю, что петь не могу, он сказал на это: «Ну как-нибудь пой, как умеешь». — «Да я никак не могу, у меня совсем голосу нет». Учитель смеялся и говорил: «Когда будешь петь, я послушаю, как ты поешь». И когда пели, он становился около меня и хохотал, слушая, как я пою.
Я ему сказал, что много знаю сказок и про жидов, и про хохлов, и про татар. Учитель очень любил сказки и говорил: «Расскажи, расскажи, Захарко, про Урмана».
Урман жид обучался с нами и был очень противный жид, хоть сто раз виноват, а все оправится, большой деляга врать и ругаться, а ругался он не только с нами, молодыми, но и со стрелками. Все его не любили и смеялись над ним, он сердился и ругался, за что и нес наряды.
И вот когда начинали собираться на песни, я шел к учителю и начинал что-нибудь болтать, он опять говорил: «А ну, расскажи про жидов». Я рассказывал сказку за сказкой и, конечно, забирался за (1 нрзб.), чтоб не видали, учитель слушал и хохотал. Вот, смотришь, от песен и отделаешься.
А то, если я ходил или сидел где-нибудь, учитель собирал жидов и посылал за мной. Я приду и спрошу: «Что угодно, госп[один] учитель?» — «А расскажи что-нибудь про жидов», — говорил учитель. Я начинал врать, а учитель говорил жидам: «Слушайте, жиды, правду ли он говорит про вас?» И когда я расскажу какую-нибудь сказку, учитель спрашивал: «Верно ли говорит?» Они, конечно, стояли, разинув рты.
Когда мне надоедало говорить про жидов, я говорил учителю: «Господин учитель, я знаю сказку про хохлов». — «А ну, расскажи про хохлов». Я рассказывал, и солдаты, стоявшие тут, смеялись над учителем и спрашивали его, верно ли я говорю.
Но сказки я сказывал только потому, чтоб избавиться от песен, а так я был серьезен и все время сторонился от солдат и был неразговорчив. Вообще мне как-то не хотелось вести себя так, как вел себя дома. Мне представлялось, что я опять будто в школе и нас учат, как учили ранее. Верно, и представить было нельзя, что мы уже не дети, но на детей были очень похожи, нами распоряжались, как детьми, заставляли делать совсем детские упражнения.
«Подорожник» №2, 2005