Геннадий Николаевич Тимофеев
Мать и отец Марии Люстик перед началом второй мировой войны были высланы из Западной Украины в деревню Нерохи на Северную Сосьву. Отец Марии вступил в колхоз, получил разрешение местных властей построить заимку километрах в семи от деревни, вверх по течению реки.
Семья занималась охотой, рыболовством, сбором грибов и ягод. Как члены местного колхоза, имели план-задание на заготовку пушнины и рыбы. Люстики имели небольшой огород. Выращивали для себя картофель, табак и овощи. Грибов и ягод в округе, рыбы и дичи было достаточно. Семья жила дружно и безбедно.
Место для поселения было выбрано очень удачно. Заимка располагалась недалеко от берега реки, на высоком холме, поросшем кедрачом, лиственницей, которые сплошным массивом уходили далеко на восток. С берега Сосьвы заимку прикрывали густые заросли ивняка и черемухи. Только тропа, которая вела к реке, голубой дымок над урманом да лай собак выдавали присутствие маленького таежного поселения.
Вся эта лесная глушь, в своем первозданном безмолвии, восхищенная своей красотой и целомудрием, сливала и небо, и землю в единый молчаливый восторг и несла их вместе с потоком реки в бесконечное пространство вечности.
Буйный расцвет осенних красок делал эту картину торжественной и неповторимой. Зимой, когда берега Сосьвы и лес покрывались снегом, эта картина не теряла своего очарования. А ночами, облитые сиянием луны, берега реки и окутанный снегами лес превращались в зимнюю сказку. Совсем не зря те, кто побывал в этих местах, называют Северную Сосьву одной из самых красивых рек Западной Сибири.
Незадолго до начала войны Мария Люстик, когда ей исполнилось двадцать лет, похоронила в один год и мать, и отца. Приезжавшие нероховские мужики и бабы, мало знавшие Люстиков, похоронили обоих родителей недалеко от заимки по христианскому обычаю.
В своей избе Люстики не имели икон. Марии были неведомы таинства религиозных обычаев, она знала только одно, что ее отец и мать были православными. Она хорошо помнила разговоры отца с матерью о том, что души умерших людей способны к возрождению, что они составляют единство внутреннего мира человека с Богом, и эта вера была единственным условием спасения души. Она хорошо помнила, как отец говорил, что добрые дела людей — это и есть вера, а не ложная добродетель и милость к спасению.
После смерти родителей Мария могла бросить заимку и переселиться в деревню. Но вскоре началась война, и она осталась одна на своей заимке. Взвалив на себя всю тяжкую ношу одинокой женщины, постигнув еще при отце тайны охотничьего ремесла, она зимой добывала пушного зверя, летом ловила рыбу, собирала грибы и ягоды, косила по берегам Сосьвы траву для своей уже немолодой кобылицы. Странное было это создание. В период тяги к деторождению кобылица убегала в деревню и после любовных утех одна возвращалась в свою конюшню, на заимку.
Летом на лодке, зимой на санях Мария привозила необходимые ей товары из Нерох. Вся погруженная в мирские заботы, она имела мало свободного времени, и только длинные зимние вечера остро напоминали ей о женском одиночестве. Но она хорошо понимала, что пока идет война, ее участь — это участь всех женщин.
Лихая година 1941 года совпала с большим наводнением. Сосьва вышла из берегов и разлилась, казалось, по всей тайге. Однако осень наступила в свое время, выпал снег, и Мария со своими собаками отправилась на промысел в лес. Первый снег в лесу всегда вызывал в ней особые чувства. Запушенные снегом ветви прибрежных кустов черемухи и рябины, лиственниц и кедрачей, казалось, погружались в какую-то новую после лета благостную тишину и торжественность. Это новое таинственное благолепие у Марии всегда вызывало двойственное чувство. Вместе с восторгом от сказочной красоты зимнего леса вселялось какое-то нежное и радостное чувство восхищения и поклонения незримому создателю этого упоительно-благостного чуда. И сколько бы Мария не старалась остановить свои чувства на восхищении этой красотой, в ее душе невольно возникало другое чувство — чувство сопричастности к этому великому таинству. В такие минуты она глубоко в подсознании улавливала святость всего сущего. Ей казалось, что все вокруг — эта тайга, одетая в белые одежды, земля и небо, и она сама слиты воедино незримым создателем этого благостного бытия.
В такие минуты она садилась на валежину или старый пень, положив под себя меховые рукавицы, и сидела так подолгу, очарованная лесным безмолвием, потеряв себя и время, растворившись в этом благостном очаровании. В такие минуты она часто ловила себя на том, что окружавшее ее безмолвие обостряет в ней мысли о таинстве человеческой сущности. Но сколько бы она ни терялась в разгадках этой тайны, сколько бы ни старалась понять, откуда она пришла в этот мир, зачем и почему, — от этого тайна не только не приближалась к разгадке, а, наоборот, рождала ту вереницу мыслей, которые ее еще дальше погружали в неразрешимые противоречия.
Но громкий лай собак, облаивающих обнаруженную дичь, прерывал такие минуты. Мария, очнувшись от оцепенения, спешила к собакам. Она подходила к ним и всегда шептала что-то вроде заклинания, обращаясь мысленно своими словами к сидевшей на дереве дичи: “…сиди…сиди. Меня не бойся, сиди, сиди, не шевелись, — целясь в дичь, заклинала Мария. — Я стреляю… ты падай, падай на землю. Прости меня, Бог, и помилуй”.
Когда после удачного выстрела, роняя за собой сучья и снег, на землю падала добыча, разбрызгивая на снежную белизну рубиновые капли крови, в душе Марии всплывало чувство греха и страха. Она не могла себе объяснить, как это в человеке совмещается добро и зло. Осенив себя крестным знамением, она, как ей казалось, снимала с души своей грех тем, что совершала покаяние перед всевышним и лесным духом, обитавшим здесь. Но покаяние и крестное знамение не гасили в ее душе сомнений. Сознавая силу Бога, она не могла не вспоминать о духах. Они были для нее сущностью всего, что ее окружало: тайги, земли, звездного неба — они невольно рождали в ее душе раболепное к ним отношение. Язычество и крест господний уживались в ней, как бесконечное богопознание.
Однако, где-то в душе, она улавливала ту истину, что языческие духи слабее Бога, и он может превратить их в прах и пустоту. Она догадывалась, что это и есть сама жизнь, порожденная этим противоречием. В такие минуты она, крестясь, обретала душевное спокойствие, будучи уверенной в победе добра над злом, как проявлении смысла и воли Высшей Разумности. Она была совершенно уверена в том, что ее вера, ее Бог — это ее совесть и гармония с сущностью и бытием окружающего ее мира. Это была вера в Бога, который был слит с ее сознанием, с верой в бессмертие души человеческой.
Своими раздумьями Мария ни с кем не делилась. В деревню Нерохи она выезжала нечасто. Во время посещения деревни она сдавала пушнину, ягоды, грибы, дичь, закупала нужные товары, а оставшаяся часть дня, до захода солнца, уходила на дорогу к своей заимке.
Шли годы… Все чаще и чаще Марию тревожило ее одиночество. По своей натуре Мария не была сентиментальной. Однако это не исключало сладостного трепетания ее души при воспоминаниях о первых тайных встречах с мальчишками, о первых словах любви робких поклонников и о первых застенчивых поцелуях.
В самом начале войны все ее сверстники ушли в армию. Ни с одним из них она не была в такой дружбе, которая к чему-либо обязывала. Писем никому она не писала и ни от кого их не ждала. Однако где-то за пределами ее сознания был тот неуловимый образ, почти живой, почти реальный, который нежно ласкал ее душу и приводил ее тело в необъяснимое, но сильное томление.
На второй год войны, как только выпал первый снег, Мария отправилась в лес с собаками на белок. После полудня она вышла на берег Сосьвы и решила возвращаться домой по реке. Это сокращало время, а окрепший лед, присыпанный снегом, не рвал камуса, прибитого к скользящей части широких охотничьих лыж. Неожиданно она увидела лыжный след, идущий к ее заимке. Подойдя к зимней проруби, из которой Мария брала воду, она увидела там человека. Рядом с ним лежала рыжая лайка. Почуяв беду, Мария побежала к проруби. Каково было ее удивление, когда она, подняв голову лежащего человека, узнала хромого Юшмана, жившего выше по течению реки километров за десять от ее селения.
Его лицо было бледным. На обочине проруби Мария увидела большое кровавое пятно. Правая рука Юшмана сжимала кисть левой руки, и между ее пальцами текла теплая кровь. На кисти, только на маленьком уцелевшем лоскутке кожи, висели оборванные два пальца.
Мария, набрав пригоршнями снег, начала быстро натирать Юшману уши. Он открыл глаза, узнал Марию, попытался подняться, но нестерпимая боль вновь затуманила его рассудок. Связав лыжи Юшмана веревкой за крепления, она положила его на них и повезла к своему дому. С трудом втащила Юшмана в избу, положила его на кровать, быстро перевязала чистыми тряпками его руку, наложила тугой жгут на предплечье. Затопила железную печурку, коленце трубы которой было выведено в дымоход русской печи.
Везти Юшмана в Нерохи было незачем. С самого начала войны фельдшера забрали в армию, а присланная вместо него акушерка недавно выехала в Конду по вызову к тяжело болевшей матери.
В доме скоро стало тепло. Мария приоткрыла дверцу железной печурки и воткнула в горячие угли длинный железный прут, насыпала на стол мелко толченую медвежью желчь с примесью лиственничной серы и приготовила из белого коленкора бинт.
Юшман стонал от боли и порой, казалось, терял сознание. Мария принесла из кладовки бутылку питьевого спирта, налила почти полную железную кружку и выпоила ее Юшману. Обработав ножницы спиртом, она быстрым движением отрезала висевшие на коже обрубленные пальцы, достала из печки раскаленный докрасна железный прут и трижды описала круги вокруг Юшмана. Мария села с ним рядом и взяла его согнутую в локте руку, положила на подушку. Сама, дрожа всем телом от волнения и пережитого ею страха, принесла с вышки травы и стала их заваривать кипящей водой, вспоминая заговоры и заклинания, которым учила ее мать: “…есть трава осот. А та трава добрая, — шептала Мария, помешивая ложечкой отвар, — …а растет та трава прекрасна, светла, листочки кругленькие, что денежки, высотою с пядь, цвет разный, всякий…”.
Подавая отвар Юшману, Мария шептала: “Упаси Юшмана от стрелы-железницы, от сабли, рогатины и секиры доспешной, от булата красного и синего, ножа и топора, от кинжала и свинца. Излечи его раны болящие …во имя чистого и животворящего Креста Господня”.
Далеко за полночь, когда Юшман уснул, Мария прилегла на кровать своих родителей во второй комнате. Она долго не могла заснуть от пережитых ею тревог минувшего дня.
Утром, проснувшись рано, как обычно, Мария подоила корову, процедила молоко, подошла к кровати, на которой лежал Юшман, и осталась довольна его состоянием. Он спал, дышал ровно и спокойно. Повязка была сухой, и лицо шамана было розовым. Это вселило уверенность в правильности своего решения лечить Юшмана самой, а не везти его в деревню. Мария принялась за свои хозяйственные дела, не разбудив Юшмана.
Когда солнце поднялось над лесом, собаки вдруг подняли неистовый лай. Так собаки лаяли или на крупного зверя, или на незнакомого человека. Мария вышла из дома и на тропинке, идущей к реке, увидела отца Юшмана — старого шамана Явлака.
— Юшман в доме. Он порубил себе пальцы на руке, — сказала Мария, приглашая охотника в дом.
Юшман, превозмогая боль, рассказал отцу о своей оплошности: когда он рубил корни упавшего дерева, чтобы развести костер и дымом выкурить подраненого соболя из-под корней, топор, запутавшись в крепких их узлах, скользнул по руке и отрубил два пальца. Когда он вышел на берег Сосьвы, он понял, что находится недалеко от заимки Марии и решил идти к ней за помощью. До своей юрты было более шести верст.
Явлак расспросил Марию — как и чем она лечила пораненую руку. Оставшись довольным правильным ее лечением, он поблагодарил Марию и попросил оставить у нее на несколько дней Юшмана.
— Ему ходить еще рано. Поправится — сам придет домой.
— Спасибо, Мария, — еще раз поблагодарил ее Явлак.
Он, улыбаясь, с каким-то особым удовольствием набил табаком свою трубку и, раскуривая ее, сел около железной печурки, подогнув под себя ноги.
За чаем старый Явлак рассказывал Марии о том, как надо лечить раны. Зная, что мать Марии лечила травами и то, что она учила этому дочь, шаман посоветовал делать компрессы из настоя листьев крапивы, мазать раны сосновой смолой, пережеванным хлебом с солью, прикладывать белый мох с салом, смешанным с кедровой хвоей.
Явлак назвал так много различных трав, растущих в лесу и на берегах реки, для залечивания ран, что Мария, боясь забыть что-либо, на газетном листе, обмакивая перо в чагу, торопливо делала заметки. Убедившись в удовлетворительном состоянии сына, старый шаман присел к его изголовью, долго шептал какие-то заклинания, затем зажег кресалом кусочек чаги (спички давно уже стали редкостью), окурил со всех сторон кровать, на которой лежал Юшман. Выйдя на улицу, он привязал к своему поясу собаку Юшмана и торопливо зашагал по тропинке к реке.
Прошло несколько дней. Раны заживали легко и быстро. Повеселевший взгляд Юшмана часто останавливался на лице Марии, выражая не только благодарность, но и чувства, которые были понятны Марии. Юшман два года тому назад похоронил жену, которой было всего тридцать два года. Но детей у них не было. Он был вдов, потому что табу Тахыт-Кшталик-отыра, к которому принадлежал род Юшмана, живущего в верховьях Северной Сосьвы, не позволял ему брать в жены женщин своего рода.
Юшман был у шамана Явлака единственным сыном. Две сестры его, выйдя замуж, жили теперь — одна в Няксимволе, другая в деревне Усть-Тапсуй. Старый Явлак жил с женой на берегу Сосьвы. Он хорошо знал отца и мать Марии. Отношения между семьями были теплыми и дружественными. Они были соседями по своим угодьям, иногда встречались на охоте, на рыбалке, в Нерохах при сдаче пушнины, при закупке товаров. Часто случалось, что отец Марии и Явлак на своих маленьких, но очень выносливых лошаденках вогульской породы возвращались вместе с закупленными товарами домой. По пути они обычно заезжали на заимку Люстиков. Зимние дни были короткими, и Явлак с женой, засидевшись за чаем, строганиной, спиртом и разговорами, уезжали домой поутру следующего дня, тепло расставшись, как добрые соседи.
Юшман, как и его отец Явлак, был шаманом. Но камлания случались редко, в глубокой тайне, и большей частью сводились к врачеванию своих знакомых или родственников. Когда Юшману исполнилось двадцать лет, отец стал посвящать его в более глубокие тайны, чем в детстве. Запомнил Юшман много устных заговоров и часто пользовался ими, выходя на охоту, рыбалку или — приступая к какому-нибудь важному делу. Чаще всего он обращался к заклинаниям доброму духу воды — Вит-хону, Вит-мис-нэ — доброй водяной женщине, Ур-мис-хум-аги, Тахыт-кталик-отыру — духу-повелителю рода живущих в окрестностях манси.
Однако до сей поры Юшману проводить камлания самому не доводилось. Чаще он помогал отцу. Но однажды отец назначил день камлания родственникам, но занемог и попросил это сделать Юшмана. Сам он, сидя около чувала, прикрывшись малицей и прислонившись к стене, внимательно следил за камланием сына. Когда камлание было окончено, он сказал:
— Надо встречать духов ласковее… Они это любят. А когда начинаешь разговаривать с духами, очень следи за каждым человеком. И если увидишь, что кто-то тебя плохо слушает, ты замолчи, долго смотри на него или сильно закричи, запой громко, ударь в бубен… После камлания, когда уйдут духи, внимательно смотри, чтобы все люди очнулись и были бодрыми. Перед камланием лучше не ешь — только пей чай. Сытый шаман — слабый шаман, он ленив и глуп.
Однако про себя Явлак отметил, что Юшман хорошо шаманил и, оставшись довольным этим заключением, подумал, что со временем его сын будет хорошим шаманом.
Дня через три, утром, рано проснувшись, Юшман начал шептать заклинания, обращаясь к Вор-мис-нэ, духу лесной волшебницы, благодарил ее за то, что она не дала злому духу Куль-Отыру погубить его. В своей языческой “молитве” он благодарил Уль-Хум-аги, добрую девушку-волшебницу, и просил хранить и любить Марию.
В то же время Мария, совершавшая утреннюю молитву в своей комнате, стоя на коленях перед маленьким иконостасом, услышала шепот Юшмана и подошла к его кровати, обеспокоеннаямыслью об ухудшении его здоровья.
— Что, Юшман, плохо? — тревожно спросила она.
— Нет… нет. Я просто просил добрых духов хранить тебя и беречь.
Его голос был настолько нежным и добрым, что Мария, согретая такой лаской, поспешно зажгла фитиль, смоченный жиром в железной банке и, накинув на себя ватник, сославшись на управу по хозяйству, быстро вышла из дома. Закрывая за собой дверь, она услышала, или ей показалось, что Юшман оклинул ее. Но она, прихлопнув дверь, прислонясь к ней спиной, всем телом почувствовала толчки своего сердца, которые сильно отдавались в голове.
Когда Мария вернулась с подворья, Юшман, стоя на коленях, разжигал железную печурку. Рука его уже не беспокоила. Ежедневные перевязки, компрессы, испытанные самодельные присыпки-бальзамы и мази быстро заживляли пораненую руку. Но Мария и Юшман полагали, что такому быстрому заживлению помогали наговоры и заклинания, которые они произносили каждый по-своему, не совершая греха, как им казалось, ни перед Иисусом Христом, ни перед Нуми-Торумом. В своих молитвах и Мария, и Юшман поклонялись своим богам, своим духам, которые были покровителями добра, и каждый по-своему открещивались от злых дьяволов, демонов и от злого духа Куль-Отыра.
— Юшман, какие молитвы ты произносишь, когда просишь помочь тебе или людям?
— У нас, Мария, готовых молитв нет. Мы обращаемся за помощью к духам огня, воды, леса. Их много. Они все живые, они все видят, все знают, они все могут. Молитва сама приходит к человеку тогда, когда он хочет помочь себе или другому человеку, оленю или собаке.
— А как же ты вызываешь духов и как ты знаешь, что они пришли, что они слышат тебя?
— Этому меня учили дед и отец. Учили долго. Потом я две недели жил на маленькой речке Манья. Две недели ничего не ел — без этого нельзя научиться вызывать к себе духов. Я хотел, очень хотел с ними разговаривать… я хотел их услышать и больше ничего не хотел. Я думал только об этом… Я звал их ночью у костра, стучал палкой о нодью, громко называл ушедших по имени… И они приходили и тоже стучали, разговаривали.
Православный дух Марии тайно противился такому язычеству. Но чувство сопричастности к потустороннему миру, как ей казалось, не противоречило христианству. Да и сам Юшман говорил, что манси почитают как живые души — лес, реки, деревья, — творения высшего бога Нуми-Торума. Не могла Мария осуждать веру Юшмана и за то, что манси, как и все, поклонялись своми деревянным идолам, как божествам. Она хорошо знала, да и сама часто видела в мансийских паулах православные иконы Иисуса, Святой Божьей Матери и Николая Чудотворца.
На одной из икон в доме Юшмана было написано имя его отца по-русски “Василий Кириллович Тасманов”, имя, которое дал ему русский священник в день крещения, 7-го июля 1882 года. Десятилетним мальчиком он был взят в школу Кондинской женской обители. Проучился он там два года, делал хорошие успехи в учебе, и настоятельница монастыря пророчила ему судьбу священнослужителя. Именно тогда отец забрал его из школы и стал учить шаманству. Русский поп, приехавший из Березова, долго уговаривал Явлака продолжить учебу, старый шаман наотрез отказался, но согласился крестить своего сына Юшмана. Это случилось тогда, когда Юшман сломал по неосторожности ногу. Явлак долго лечил сына, но он на всю жизнь остался хромым.
— Шаманы бывают разные, — продолжал Юшман. — Они каждый по-своему вызывают духов. Мой отец может вызывать только своих духов-родичей. Он им говорит, чтобы они пришли, поет им песни, бьет в бубен, чтобы показать им дорогу к себе. Он просит Такыт-Кталик-Ойку, покровителя нашего рода, послать для разговоров умерших родичей, которые были добрыми, когда были живыми…
— А ты как шаманишь, Юшман?
— Я долго вызываю духов, зову их, пою им песни, забываю обо всем, поднимаю свое тело к небу. Быстро, быстро лечу в верхний мир. Там я ищу духов и зову их на землю, чтобы они увидели, кому нужна помощь, кого надо лечить, кому помочь… Я говорю это людям. Потом отпускаю духов в верхний мир и прощаюсь с ними.
Слушая рассказ Юшмана, Мария понимала, что ее вера и вера шамана вражды меж собой не имеют. О чудесах исцеления ее отец читал в Библии и рассказывал ей об этом. Юшман тоже верил в чудеса и загробный мир, в вечно живую природу, в бессмертие души человека, в бессмертие тех, кто при жизни не творил зла и греха. Юшман тоже носил нательный крест с распятием Христа и молился Богу, осеняя себя крестным знамением. Ангелов-хранителей Юшману заменяли добрые духи, к которым он обращался за помощью, за возмездием тому, кто чинил зло другому. У Юшмана тоже были святые праздники: Семенов день, Николин день, Ильин день, Рождество и Пасха.
Мария пыталась найти в вере Юшмана и в ее вере какие-нибудь противоречия. Однако то, что она знала и видела, сводилось к тому, что если человек даже один, то и тогда он думает о Боге, думает много и часто, но разумеет его каждый по-своему. Так и все люди о Боге думают по-разному, но все верят в то, что если они умрут, а умрет каждый, иной мир, которого мы не видим, возьмет себе только человеческую душу и мысли человека о тайнах вечного Бога.
Прошло еще несколько дней. Рана на руке не вызывала никакого беспокойства, и Юшман на следующее утро засобирался домой. Но, как заметила Мария, его что-то сильно беспокоило. Его волнение было настолько сильным, что вечером, сидя за ужином, Мария спросила:
— Что с тобой, Юшман?
— Мария…— с еще большим смущением и волнением произнес Юшман и, замолчав, положил свою здоровую руку на руку Марии.
Вновь, как и в то памятное утро, в груди Марии сильно застучало сердце, и она почувствовала тайное блаженство от этого прикосновения.
— Выходи, Мария, за меня замуж.
От волнения и радости она, чувствуя, как еще сильнее забилось ее сердце и зябко задрожало тело, не убирая своей руки от ладони шамана, кивнула головой и сильнее склонила свое краснеющее лицо.
Брачная ночь была тихой и темной. Мария и Юшман слышали, как недалеко от избушки ухал филин. В мерцающем сиянии далекого темного неба, казалось, был слышен шепот ярко сияющих звезд. Над урманом тихо вставала луна. Ее мягкий свет гасил мерцание звезд, окутывал лесное безмолвие каким-то мистическим очарованием, сливая все вокруг воедино: тело и душу, разум и веру, небо и землю.