Александр Петрушин
После разгрома сводных коммунистических отрядов у Карымкар и оставления красными Кондинска и Березова повстанцы не спешили к Обдорску. Опасаясь удара регулярных войск в свой тыл со стороны Урала, они прорвались по Сибиряковскому тракту на Среднюю Печору и легко захватили Усть-Щугор. В Саранпауле им достались все еще немалые запасы ляпинского хлеба. Восстание распространялось на Чердынь. Находившийся в Троицко-Печорске красноармейский гарнизон численностью в 863 штыка, по донесениям политработников, был ненадежен и мог присоединиться к мятежникам. Советские власти на Печоре срочно затребовали помощь. Под Савинобором разведгруппа красных попала в засаду и была частично перебита, однако дальнейшие военные действия показали явное превосходство красных в численности и вооружении. После упорного боя под Усть-Щугором, во время которого все село несколько часов обстреливалось из пулеметов, часть уцелевших сибирских повстанцев отступила из Печорского уезда обратно за Урал. Узнав о расстрелах заложников в Обдорске, они повернули на север. Тогда же, чтобы не распылять силы, повстанцы не стали преследовать группу беженцев из Березова численностью до 50 человек, состоящую в основном из женщин и детей, возглавляемую Кузьмой Коровьи-Ножки, принимавшим в 1907 году участие в организации побега из Березова следовавшего в обдорскую ссылку «будущего вождя всех революционных вооруженных сил большевистской власти» Льва Давидовича Бронштейна-Троцкого. Беженцам удалось проскочить село Чемаши, расположенное на Тобольском тракте, и оттуда шла дорога на Никита Ивдель. Потом — в Екатеринбург и в Тюмень. Из Тюмени, уже пароходом, березовские беженцы прибыли в Тобольск, оставленный повстанцами 8 апреля. Как считает югорский писатель Коняев, так была сохранена партийная касса березовских коммунистов, в которой не было «золотого фонда». Золотые и серебряные вещи вместе с остальным ценным имуществом пришлось эвакуировать в Обдорск. Другие тракты уже перекрыли мятежники.
Николай Иванович Коняев ошибся в продолжительности вооруженного выступления зырян-фронтовиков в Обдорске, мол, «обдорский мятеж был подавлен через полторы—две недели». Загадка для писателя: «почему о нем не предупредили отправлявшихся туда (из Березова, — А.П.) эвакуированных? Не смогли? Не успели? Понадеялись на то, что мятеж легко и скоро будет подавлен?» Ни первое, ни второе, ни третье. Душевнобольной (в полном смысле этого слова) Протасов-Жизнев, наоборот, ускорил процесс бегства из Березова в Обдорск, отправив «командующему» Данилову телеграмму: «У нас восстание! Бросай все и лети к нам на помощь!..»
После столкновения 17 марта в Обдорске, по воспоминаниям Волкова, «подводили итоги дня». Одна сторона потеряла семь человек убитыми и ранеными: «Протопопов, Омутов (его убили у конторы связи), Королев, Глазков, Н. Терентьев, Колосов, комсомолец Рочев — то есть половину своего боевого состава (не считая мальчишек-комсомольцев). Бандиты, — считает Волков, — понесли не меньший урон: убиты Витязев, Иван Конев по прозвищу «Трубка», начальник канцелярии почтово-телеграфной конторы (его застрелил Михайлов), двое «крестников» Тушкина, Вергунов, попадья (ее застрелил Дьячков, когда та перебегала площадь). На улицах валялось еще несколько трупов, не то мятежников, не то случайно попавших под пули. Еще расстреляли за нарушение воинского долга постового милиционера Чечурова, при котором Витязев ударом ножа в спину ранил молодого, но умного и энергичного члена волревкома Михаила Колосова (он потом умер), а затем зарезал вбежавшего в коридор Королева. У милиционера, правда, не было ни одного патрона, но против ножа Витязева он мог действовать штыком или прикладом. На вопросы, почему он допустил убийство двух руководителей, только икал — то ли притворялся, то ли действительно лишился языка.
Протасов писал приказы и донесения в губернию. В первой телеграмме в адрес губчека и комбрига 61-й бригады ВНУС (внугренней службы, — А.П .) по-военному сдержанно донес: «Сегодня в 12.00 в Обдорске вспыхнуло восстание кулаков. К вечеру восстание подавлено, но положение остается тревожным. Мы держимся». Дальше сообщались потери: наши и противника.
Вторая депеша была послана на следующее утро в губком партии. Также короткая, но торжественная: «Умирая на постах революции, мы приветствуем нашу славную коммунистическую партию и родное советское правительство. Будем стоять на своих постах до последней капли крови. В случае нашей поголовной гибели сообщить содержание депеши Центральному Комитету РКП(б) и Совету Народных комиссаров».
Впоследствии, — заключает Волков, — мы со стыдом вспоминали эту телеграмму». А должно было быть стыдно не за слова, а за творимый в Обдорске беспредел.
Он начался с доносов: «…вечером 18 марта в мою канцелярию вихрем влетела Маруся Семяшина, активнейшая из наших женщин-коммунисток.
— Осип Петрович! Все узнала! Нерьяк-Егорка, Нерьяк-Мишка, Нерьяк-Яшка, Фурлет-Ванька — главные. Они стреляли в Глазкова. Хотели убить товарища Протасова, вас, захватить радиостанцию… А Чупров-старик (подразумевался Дмитрий Чупров, местный милиционер, «король тундры») их вином поил.
Она с час перечисляла имена, передавала разговоры, слухи… А я слушал и записывал в свою записную книжечку.
Зырянские клички — Нерьяк, Фурлет, Ламдо и т.п. были для меня лес темный. Никого я не знал ни в лицо, ни понаслышке. Слыхал только, что они не буржуи, а рядовые рыбаки, боевые фронтовики. Нерьяки — георгиевские кавалеры: Егор двух степеней, а Михаил — четырех (полный бант). То-то они так метко стреляли.
Постепенно выяснилась такая картина восстания. Мятежники, человек сорок, с ружьями под малицами собрались в доме Чупрова. По сигналу набата — это поручалось местному дьякону — они должны были тремя группами напасть на ревком, казармы наших бойцов и радиостанцию, чтобы перебить «головку»: Протасова, меня, Глазкова, Королева и Филиппова. Почтовики хотели занять почту и порвать проволочную связь с Березовом. Они бросились на часового Обухова и убили его топорами, ломами и кольями. А «Трубка» и двое других проникли в аппаратную, где после ночного дежурства отдыхал политком Протопопов. «Трубка» тупым топором нанес ему четыре ранения в голову с повреждением черепа. Рассыльный Росляков бил его ломом, другие — чем попало. Но невзрачный на вид Протопопов оказался живуч. Схватив винтовку, он одного бандита проткнул штыком, другого ударил прикладом, потом, высадив оконные рамы, выпрыгнул в окно. Босой и окровавленный прибежал в наши казармы в доме купчихи Бронниковой и поднял тревогу.
Группа под командой Нерьяка-Егора (старшего из братьев), которой поручалось захватить ревком и убить Протасова, по дороге встретила Ивана Королева. Нерьяк-Мишка ранил его двумя выстрелами в спину. Но Королев добежал до здания ревкома. Там его увидел Витязев и добил. А Нерьяки вступили в перестрелку с нашим отрядом и сразили Глазкова. Третьей группе человек в двадцать поручаюсь захватить радиостанцию. Но эту толпу я, угрожая выстрелами, заставил повернуть обратно. К ним должны были присоединиться те двое, которые гнались за Тушкиным и получили от него смертельные пули.
Бандиты ошиблись в главном: напали на Протопопова до набата (сигнал) и, упустив свою жертву, дали нам возможность собраться вместе. Мятежники знали цену наших трехлинеек и побаивались их. Сами они были вооружены охотничьими двустволками, а некоторые — только топорами. Но среди них были опытные солдаты-фронтовики, а у нас только у меня был небольшой военный опыт, да Тушкин и Михайлов бывали раньше в боях.
Потерпев неудачу, повстанцы больше не предпринимали никаких действий. Поутру я начал… аресты и суровую расправу над всеми, кто участвовал в мятеже или помогал мятежникам прямо или косвенно.
Протасов объявил свирепый приказ Тобсеввоенревкома, в котором население извещалось о попытке контрреволюционных элементов поднять восстание и истребить всех борющихся за Советскую власть… «На удар мы ответим двойным ударом, — говорилось в приказе. — За каждую каплю крови наших товарищей буржуазия заплатит потоками своей черной крови, за каждую голову — сотней своих голов. Смерть буржуазии!» Населению приказывалось помогать нашим армейцам вылавливать и уничтожать повстанцев… пособников и укрывателей…
В первую очередь я начал охоту за главарями братьями Каневыми-Нерьяками и Фурлетом-Ванькой. Домишки Нерьяков окружили патрули-двойки Донского и Михайлова, но встретили там вооруженный отпор. Наши залегли и стали подбираться к противнику, но, когда подползли к домишкам, там никого не оказалось. Как среди дня ушли бандиты, так и осталось не выясненным. Не нашли и Фурлета…
В числе первых были расстреляны три женщины — жены Нерьяков и «Трубки». Первой привели жену «Трубки», маленькую, нечистоплотную женщину, в отличие от большинства зырянок, блиставших подчеркнутой красотой и опрятностью.
— Будьте вы прокляты! — вопила она на всю улицу. — Вы убили моего мужа, оставили детей сиротами! Убейте и меня! Я вас проклинаю! Вас бог накажет! — И рвала на себе волосы.
Я сказал конвойному: «Выполни ее просьбу, а с богом мы поговорим особо!» Двух ее маленьких детей мы отправили в детдом и дали им новую фамилию — «Советские».
Долго и с жестоким пристрастием, угрожая винтовкой и кольтом, я допрашивал жену Нерьяка-Егора, полную зырянку с лицом мужчины и горящими глазами фанатички.
— Говори, где муж?
— Не знаю.
— Скажешь? — приставляю ей дуло к груди.
— Не скажу! — и крестится, шепча молитву.
— Застрелю!
— Стреляй! Ничего не скажу!
Я застрелил ее сам — в затылок.
Не забыть мне молящего лица стройной красавицы, жены Нерьяка-Якова, и ее застывших от ужаса глаз. Она пришла на казнь, как в церковь: нарядная, сосредоточенная, какая-то потусторонняя. Не верила в смерть. Но упрямо через переводчика повторяла: «Не знаю… Ничего не знаю…» Я приказал расстрелять и ее…
Забыты мною имена многих участников мятежа из моей записной книжки — они мелькнули в моей памяти, подобно метеорам. Одного из мятежников, стрелявших по мне на улице, привел Сарапу! Увидев меня, бандит задрожал всем телом, застучал зубами и… внезапно бросился прочь огородами по сугробам.
— Стреляй!
Сарапу был замечательным электриком и хорошим коммунистом, но стрелял плохо. Два выстрела — мимо! Я вскинул винтовку: как на утку — влет. Выстрелил — и бандит, подпрыгнув, ткнулся носом в снег близ радиомачты, откуда накануне он стрелял в меня и Дьячкова. От него сильно воняло.
В больницу явился бандит, нападавший в числе других на Протопопова и проколотый им штыком. Ему оказали помощь, но одна из наших медсестер-комсомолок слышала, как доктор Богословов сказал тихонько фельдшерице: «Штыковая рана!» — и донесла нам. По моему приказу Дьячков вывел бандита в поле и прикончил. Затем он был послан арестовать Котовщикова, линейного механика почтово-телеграфной конторы. О нем я получил ночью сведения, что он был среди убийц Обухова и Протопопова (последний выжил). Но Дьячков не довел арестованного: убил его дорогой выстрелом в спину.
— Он хотел бежать, — путано объяснил, и по его лицу было видно, что врет. Не довел Дьячков и кого-то третьего.
Привели бандита по фамилии Бабиков, раненного нами в перестрелке. По этой ране его и опознали: он лежал дома на печке и притворялся больным. Вопрос был ясен, и я приказал Толстухину свершить над ним расправу.
Еще с ночи я получил сведения, что в колокол звонил дьякон Новицкий, а сейчас он вместе с женой заперся в каменной церкви. Арестовать его были посланы Филиппов с Дьячковым и Кесарем Поленовым. Они что-то замешкались, а я был занят допросами и расправами. В записной книжечке против фамилий появлялись отметки: «Расстрелян!..» или «Арестован до выяснения».
Часов в двенадцать Тушкин с Винегром привели Терентьева, грузного краснолицего старика, организатора нападения на Тушкина и его сына-юношу, участника этого нападения. Старик упирался, хватался за малицы конвойных и истошно орал: «Ой, убива-ают! Ой, спасите!..» Я выскочил к воротам с кольтом в руке.
— Молчать!!!
Вдруг в этот момент опять мелко-мелко зазвонил набат в каменной церкви. Послышалась отдаленная стрельба. Поднялась общая тревога, все схватили оружие и высыпали во двор. Откуда-то взялся Протасов.
— Набат?.. Опять восстание?.. — он шарил рукой в кобуре нагана.
— Замолчи, бандит! Убью! — зверем наступал я на старика. Тот приседал, старался схватиться рукой за ствол моего страшного пистолета и вопил пуще прежнего. Выстрелом в грудь я повалил его, а вторым, в висок, прикончил. Две струи пунцовой крови фонтаном били из него, как из хорошего буйвола. Рядом кто-то пристрелил его последыша, также поднявшего смертельный вой.
— Занять боевые позиции! Узнать, почему набат! — командовал я своему «гарнизону» из десятка штыков. На помощь Филиппову были посланы Донской и Тушкин. Вскоре они вернулись и рассказали, что дьякон с женой затворились в колокольне, а услышав угрозы Филиппова, снова ударили в набат. Наши разозленные бойцы стали стрелять по бойницам колокольни. Филиппов спрашивал запиской, что делать с дьяконом. Я ответил, что его надо снять любым способом и, если потребуется, то взорвать колокольню (в райрыбе хранилось несколько пудов пороху). Но Филиппов, прозванный туземцами-кочевниками «хитрым зырянином», поступил по-другому. Подобравшись с патрулями под колокольню, он вступил с дьяконом в «дипломатические» переговоры.
— Слышь, дьякон, слезай, а то плохо будет!
— А ты меня не убьешь?
— Ей-богу, нет!
— Не верю! Ты в бога не веруешь!
— Вот честное слово!
Молчание.
— Нет, боюсь… — и дьякон снова начинал бить в колокол. Набат то затихал, то возобновлялся. Я выходил из себя от злости. Моя операция по очистке города от бандитов уже подходила к концу: в списке обреченных все меньше оставалось фамилий без отметок: «Взят. Расстрелян». Принесли опять записку от Филиппова: «Дьякон требует от тебя сохранить ему жизнь». Отвечаю резолюцией: «Дать такую гарантию». Еще полчаса ожидания. Новая записка: «Дьякон взят. Что с ним делать?» Пишу красным поперек текста: «Расстрелять!»
Дьякона вместе с его верной подругой поставили к стенке церкви и отправили на тот свет.
Поздно вечером в аппаратной радиостанции состоялось заседание райкома партии. Протасов поздравил нас с пятидесятилетием Парижской коммуны и сделал короткий и содержательный доклад о героизме французских коммунаров. Вторым стоял вопрос о приеме в партию подали заявления моя жена Маруся Волкова и моторист Альбин Винегр…
После заседания ужинали жирнейшей ухой из огромного десяти пудового осетра. Его еще раньше привезли с устья Оби замороженным. Хотели отправить в Москву «самому товарищу Ленину», как мечтал наш завхоз Ваня Филиппов. Но из-за восстания пришлось отдать на съедение нашему «гарнизону» (видимо, это самый крупный осетр, выловленный в нашем крае, из него, по словам Волкова, вынули около трех пудов икры; официально зафиксированный рекордный вес осетра — 105 кг — его поймали в 1946 году на Иртыше под Тобольском; зампред правительства Микоян разрешил сделать из этой рыбины чучело для местного краеведческого музея,а ее тушу и икру зачли в план заготовки особо ценной рыбы, — А.П.).
От запаха вареной осетрины, лука и перца я почувствовал мучительный голод. Больше суток ничего не ел, а только нещадно курил самосад. На многих бойцах стало сказываться
общее утомление и длительное нервное напряжение. Люди засыпали стоя. Во сне кричали. Один мальчик-комсомолец ночью бросил ружье и с диким воем убежал с поста — его нашли дома в нервной лихорадке, Второй малец, забытый на дальнем посту у задней радиомачты, простоял там шестнадцать часов подряд. Когда о нем вспомнили, он спал. Его трясли, кричали в уши, бросали комья снега под рубашку — не проснулся. Унесли его домой, он проспал еще часов двенадцать, а проснувшись — помешался.
У нашего председателя Тобсеввоенревкома Протасова тоже обострились признаки нервного расстройства. Он начал заговариваться, терялмысль, беспричинно плакал. Его уложили в постель, приставили сиделку — мою Марусю. Только ее он слушал, остальных «гнал к чертовой матери».
Ночыо я продолжал свою следственную и судебную работу. Уже не посылал никого арестовывать и свою страшную книжечку положил в карман. Но мне все вели и вели людей под штыками: не уличенных чем-либо в участии в мятеже, а тех, кого считали пособниками и укрывателями…
Наша неутомимая разведчица Семяшкина дозналась, что «король тундры» Дмитрий Чупров с сыновьями скрывается у себя дома в тайнике под полом. Еще затемно 19 марта я снарядил целую экспедицию — семь человек, чтобы захватить их живыми или мертвыми… Часа два длилось напряженное ожидание. Наконец дозоры сообщили: «Идут! Ведут!»
В свинцовом тумане рассвета показалась большая группа людей, одетых в малицы. Вели пятерых мужчин и четырех женщин. Стояла жуткая тишина. Их взяли в подземном тайнике, искусно скрытом под полом амбара и заваленном дровами. Там же фонари для освещения, теплые постели, запас продуктов, но оружия не было.
Женщин я допрашивать не стал: достаточно с меня тех трех… Передо мной шеренгой на снегу на коленях пятеро в малицах. Благообразный грузноватый старик лет шестидесяти с лицом иконописного спасителя и холеной бородкой. Он казался совершенно спокойным, лишь молитвенно сложил руки на груди крест накрест. По сторонам его сыновья, статные ребята с сытыми лицами в возрасте 22—25 лет. Все одеты в новые малицы с дорогими гарусными накидками стального цвета и в художественно украшенные унты. Двое остальных — маленький тощий мужичонка и юноша лет восемнадцати — бедно одетые работники. Я велел отодвинуть их в сторону.
— Ну, почтенный отец, — обратился затем к старику Чупрову, — расскажи, как ты учил православных стрелять в спину коммунистов?
— Ничего не знаю.
— Что? Не скажешь? — приставляю я дуло винтовки.
— Видит бог, ничего не знаю, — тем же смиренным тоном отвечает он.
— Нет, скажешь, собака! Пытать буду, по кускам резать! — беснуюсь я.
— Бог нас рассудит…
Нет, такого не сломить ни угрозами, ни пыткой. Взгляд мой мельком скользнул по фигуре младшего Чупрова. Из него едва ли много выжмешь — упитанный и глуповатый барчук… Все мое остервенение обратилось против старшего — смуглый, худощавый, с играющими желваками скул и глазами, горящими звериной ненавистью. Он, кажется, готов вцепиться зубами мне в горло. Сдерживает направленная на него винтовка.
— Скажешь, собака? — минут пятнадцать я бесновался около него: хлестнул шомполом по голове и по лицу, ударил стволом винтовки по плечу. На щеке вздулся кровавый рубец, рука повисла, а он — молчал…
— Довольно! Пора кончать! — раздался с крыльца повелительный голос Протасова. Он уже был на ногах: свежий, выбритый (когда успел), в костюме военного покроя с выпущенным воротником рубашки «апаш».
Я поставил семейку бандитов в затылок, на шаг друг от друга, и Сарапу одной пулей пронзил всех троих. Диким криком восторга приветствовала расстрел группа наших людей. Две женщины бросились обухом добивать еще шевелящихся врагов.
Освободившись, я зашел в каталажку. Там творилось нечто невообразимое. Стоя, сидя, на коленях (лежать было негде) разношерстно одетые люди стонали, выли, охали на все лады. Вонь стояла нестерпимая. Какая-то прилично одетая моложавая женщина вцепилась в полы моей меховой куртки, ползала передо мной на коленях и сквозь рыдания кричала.
— Родные, милые, за что? Всю жизнь на людей работала! Помилуйте!
Фамилия ее была не то Тележкина, не то Теляшкина. Откуда-то мне было известно, что она портниха, вдова. Рядом с ней всхлипывал и захлебывался от слез болезненный лысоватый человек лет 35, какой-то счетный работник райрыбы.
— Я рабочий! Шестнадцать лет трудового стажа… Был грузчиком, матросом…
Спросил их, за что они арестованы.
— Не знаем… заложники.
Оказывается, Глазков, расстреляв девять человек, взял новых заложников.
— Сейчас разберемся, потерпите еще немного.
Но Глазкова уже не было в живых — у кого спросить? А Протасов подписывал приказы об аресте заложников по определению того же Глазкова: «Люди сказывали. Ненадежный. Контра…»
Вдруг меня позвали. Конвой привел полноватого, коренастого мужчину в кожаной паре и стильных унтах. Интеллигентный вид, бородка клинышком «под Ленина». Это был тобольский этнограф и музейный работник Садовников.
— Меня арестовали в Хэ, — заговорил он обиженно и испуганно. — Говорят, меня расстреляют за то, что я был в партии социалистов-революционеров. Но ведь я давно порвал с ними — вот документы!
Садовников предъявил паспорт, мандат от какой-то влиятельной организации, удостоверяющий, что он командирован в Тазовскую тундру с научной целью, удостоверение члена Географического общества… Я вспомнил, что Протасов однажды действительно возмущался, как этот «прохвост» оказался в нашем тылу, и даже поручил кому-то арестовать его и доставить в Обдорск.
— Документы ваши в порядке, — сказал я Садовникову, — но я все же вынужден задержать вас до выяснения… Не я давал распоряжения о вашем аресте.
Я отправил его в каталажку, отобрав у него документы, семейную фотографию и вещи: часы с серебряной цепочкой, остяцкий нож, кошелек с деньгами, полевую сумку с записями. Отпустив конвой (они ушли разочарованными), я занялся своими делами. Вдруг с шумом ворвался бледный, трясущийся от бешенства Протасов. За его спиной торчали конвойные, приводившие ко мне Садовникова, и телохранитель Протасова — здоровенный детина из наших коммунистов Попов, по прозвищу «Большой».
— Как? — бесновался Протасов, потрясая наганом. — Освободить Садовникова? Эсера пожалел? Может быть, как бывшего товарища по партии?
Кровь бросилась мне в лицо. Да, я в 1917 году на фронте месяцев шесть был в партии эсеров и при вступлении в РКП (б) после работы в подполье при Колчаке делал публикацию в газете о разрыве с ними. Но упрекать этим в такую минуту… после этих трех дней?
— Товарищ Протасов! — зловеще зашипел я на него, сжимая рукоять кольта. — Прошу выбирать слова! Во-первых, я его не освободил…
Но он не слушал, а, повернувшись, вылетел обратно во главе своего эскорта. Схватив шапку, я бросился следом, но опоздал. Выбежав за ворота, я увидел, что Садовников раздетый, мертвенно-бледный стоит у дверей каталажки, а Протасов целится в него из нагана.
— Александр Васильевич!
Раздались два выстрела, и Садовников упал. Глаза у него вылезли из орбит. Попов штыком прикончил его.
— Что вы делаете?
— Я знаю, что делаю! — встав в величественную позу, заявил Протасов, — они нас пачками расстреливали в Тобольской тюрьме!
Вокруг собралась толпа любопытных. На беду в этот момент привели нового арестованного — рассыльного телеграфа Рослякова, дружка начальника канцелярии «Трубки». Росляков, как и «Трубка», жил очень бедно.
— Он убивал часового на почте! Бил ломом товарища Протопопова! Скрывался!…
Арестованный лязгал зубами и дрожал всем телом.
— Попался, негодяй! Ставь его к стенке! — гремел Протасов. Его глаза выражали безумие. Попов прикончил Рослякова…
С другой стороны подвели двух некрупных мужчин рабочего вида.
— Они были в толпе, нападавшей на ревком. Были с топорами в руках! — объяснил не помню кто.
— Да, да, их видели, — подтвердили из толпы.
Один был русский Собрин, другой — самоед Вануйто, оба плотники.
Протасов схватил Собрина за рукав рваной малицы и поставил под расстрел. Тот, только что видевший дикую расправу с предыдущими жертвами, трясся как в лихорадке, пытался что-то сказать, но не мог.
— Стреляй подлеца! — неистовствовал обезумевший Протасов. Я схватил его за наган, но выстрелил Попов — все было кончено.
Стали тащить к месту казни и Вануйто. Я обомлел.
— Что вы делаете? — бросился к конвойным.
— Это же инородец! Самоед! — и вырвал его из толпы. — Надо же допросить!…
Но Вануйто почти не знал по-русски. Позвали Дьячкова; он поговорил с Вануйто, который отвечал совершенно спокойно, держа в руке никем не отобранный топор.
— Он говорит так. Мы работали на барже. Услыхали колокол. Думали пожар. Побежали: ведь на пожаре с топором надо. Видим, люди стоят — подошли. Тут стрелять начали. Мы испугались и убежали домой…
А взяли их с работы, они спокойно плотничали. Стало ясно — Собрин пал жертвой чудовищной ошибки. Потом Филиппов подтвердил, что оба были пролетариями и примерными работниками.
— Что же, бывают ошибки! — мрачно сказал Протасов, засовывая наган в кобуру. — А ну разойдись!
Рабочие горкомхоза увозили трупы расстрелянных — топить в Полуе. Но к утру 20 марта, когда в город вступил большой, человек семьдесят, транспорт эвакуированных из Березова и отряд Данилова человек в полсотни, на улицах кое-где еще валялись трупы повстанцев».
Продолжение следует…