Феликс Штильмарк. На фото: контора заповедника, Шухтункурт, 1929
Документальная повесть о Кондо-Сосвинском боброво-соболином заповеднике и о людях, которые там работали
Глава 1. ОГЛЯНЕМСЯ НА НЕДАВНЕЕ ПРОШЛОЕ
Не станем толковать про новгородцев, ходивших “за Камень” в далекую Югру ради “мягкой рухляди”, про Ермака Тимофеевича и хана Кучума, минуем ссылку светлейшего князя Меншикова и графа Остермана в Березов, обратимся сразу к последним десятилетиям XIX века и бросим взор на часть Приобья, занятую ныне Ханты-Мансийским автономным округом, а в те времена входившую в состав Тобольской губернии. Мы увидим огромную таежно-болотную страну, сплошь изрезанную руслами больших и малых рек, с редкими селами и городками вдоль берегов Иртыша и Оби, в том числе и Березов с его монастырем (статус города был присвоен Екатериной Второй еще в 1782 г.), и довольно многочисленными поселениями аборигенов края (остяков и вогулов), чаще всего издавна именовавшимися здесь “юртами”, хотя на самом деле стояли там не только чумы или примитивные деревянные постройки, но даже и подобия русских изб. Правда, так было не всегда, ибо по свидетельству 541-й страницы 14-го тома Большой Энциклопедии, изданной в Петербурге в 1914 г., “…когда русские казаки столкнулись с остяками, они имели национальную организацию, жили в острогах (укрепленных городах) и оказали упорное сопротивление завоевателям, уничтожившим, по словам летописи, до 40 остяцких городов”. Вся эта страна славилась необычайным обилием исконных своих обитателей — всевозможных рыб, птиц и зверей, которые обеспечивали существование здесь людей, независимо от наций и вероисповедания. Не перечесть все породы и виды животных, которые становились добычей местных жителей в густых лесах, называемых урманами, по берегам рек и озер, а также и в самих этих водоемах. Каждую весну заполнялся край шумом многотысячных стай прилетных птиц, каждый сезон рыбные косяки шли своими извечными маршрутами, поэтому пропитания с лихвой хватало на всех людишек. Правда, явственно убывало число сдаваемых в казну или идущих на торговые ярмарки шкурок наиболее ценных зверей — соболей, лисиц, а, пуще того, особенно высоко ценимых речных бобров, некогда обитавших чуть ли не по всей Западной Сибири, но уже к началу XIX века ставших большой редкостью.
“Есть еще одно животное в Обском крае, весьма ценное по доставляемым им веществам и доживающее ныне последние дни в истинном смысле слова”, — писал в 1884 г. известный исследователь и путешественник, сотрудник Императорского Зоологического музея Академии наук в Санкт-Петербурге, Иван Семенович Поляков в своем очерке “Старинное и современное Лукоморье”. Уместно сказать, что под “Лукоморьем” он понимал именно нижнее Приобье, причем подробно обосновал это, ссылаясь на устоявшиеся воззрения древних мудрецов, книжников и ученых, что и дало мне возможность использовать такое понятие в одной из своих книг уже в наше просвещенное время. “Прежде, — продолжал Поляков, — оно было распространено в Западной Сибири на довольно широкой площади, а ныне носятся только слухи о его существовании в нескольких отдельных местах. Животное это — речной бобр. Лет сто назад он водился еще во многих речках, впадающих в нижний Иртыш и Обь; есть еще ныне живые остяки-старички, отцы и деды которых промышляли здесь бобров… Рассказы о бобрах известны большей части остяков, и я часто слышал о них. Молва гласит, что ныне бобры остались только в верховьях Сосвы”.
Здесь надо снова пояснить, что примерно до середины XX века название реки Сосьвы, будь то Северная, которую часто звали Большой, или Малая, писалось без мягкого знака, поэтому и в заголовке мы пишем Кондо-Сосвинский заповедник, а реки те зовем Сосвами. Происхождение этого названия, как теперь считают местные специалисты по топонимике, происходит не от хантейского слова “сос”, что значит “горностай”, а от гидронима “рукавная или ручьевая вода”. Однако же, в предисловии к мансийскому эпосу “Янгал-Маа” этнограф М.А. Плотников писал про старика Кутоню “с горностаевой речки Сосс’я”. Кому больше верить — не знаю…
“Наконец, на Оби в селении Шеркалинском, — читаем далее Полякова, я нашел и приобрел пять бобровых шкур, к сожалению, плохо снятых и мало годных для научных целей. Здесь же я узнал, что есть еще живые охотники, которые ходят ежегодно за бобрами в верховья Пелыма с реки Оби и всегда добывают по нескольку штук бобров. Наконец я разыскал и самого этого промышленника-остяка и из его рассказов убедился, что бобры действительно существуют в системе речек Пелыма. Иметь бобра целиком, со шкурой, скелетом и внутренностями для меня было в высшей степени интересно, и остяк взял на себя обязанность — доставить убитых бобров целиком, чтобы их можно было зимою, мерзлых, доставить в Петербург по месту моего пребывания и занятий /в Зоологический музей /. Я снабдил остяка деньгами на предварительное обзаведение необходимыми припасами, и остяк дал слово, которому, конечно, всегда можно верить, в том, что в обычное время, осенью, он отправится на промысел, как он и раньше думал сделать…”.
Из этого повествования можно видеть, что в XIX веке люди больше доверяли друг другу, чем в наше время (попробуй-ка сейчас отчитаться перед музеем, будто ты снабдил кого-то казенными деньгами в надежде на последующий расчет). Промышленник этот, Федор Васильевич Алексеев, 48 лет от роду, “здоровый и сильный на вид мужчина” из юрт Холопанских, что стояли ниже Шеркалов по Оби, был выходцем с реки Пелыма, где находились его родовые угодья, “укрепленные вековыми обычаями”. На Пелыме осталась его родня, к ней-то он и направился, а пройти ему надо было около 200 верст. “Вместе с ним выходят товарищи-родственники. Если выходят двое, то берут с собой четырех собак; трое — шесть, четверо — восемь. Странствие длится дней одиннадцать. Идут с раннего утра до вечера; днем едят только сухой хлеб, а вечером варят горячее, рек, в которых водятся бобры, четыре: река Нег-Забыр, впадающая в Эсс, затем реки Вой, Леплен-ой и, наконец, самая речка Эсс. Все эти реки — рода Алексеевых”.
В этих строках Полякова мы впервые встречаемся с названиями рек, некоторые из коих вошли позднее в пределы Кондо-Сосвинского заповедника. Сам Пелым, надо заметить, находится западнее этих мест, он течет строго на юг и впадает в реку Тавду, все же перечисленные Поляковым речки относятся к бассейнам Конды и Сосвы. “Нег-Забыр” на самом деле зовется Него-Сапр (а есть еще и Него-Супр); Эсс (Есс) — правый приток реки Конды, а Лепля бежит из тех же болот к верховьям Северной Сосвы, тогда как Вой (Вай) один из крупных ручьев верхнего течения Малой Сосвы (приток р. Онжас). Все эти реки в то время, действительно, были населены бобрами, и мы еще не раз встретимся с этими названиями.
Далее И.С.Поляков очень подробно описывает — очевидно со слов Алексеева — образ жизни и повадки сибирских бобров, отмечает особое отношение аборигенов к этим животным. “Остяков до такой степени поражает ум, сметливость и трудолюбие бобров, что они предполагают в них много человеческого. Так, промышленники думают, что бобр хорошо понимает человеческий язык, поэтому, идя на охоту за ним, говорят на условном наречии.”. Затем исследователь дает описание самого процесса охоты, причем так детально, будто бы сам в нем участвовал… Только вот о судьбе Федора Алексеева и о результатах его похода к Пелыму Поляков в своем очерке почему-то умалчивает. Лишь из более подробного” научного отчета о той экспедиции мы узнаем, что посланец Полякова из тайги не воротился, а сын Федора Алексеева нашел своего отца только на другой год мертвым в охотничьей хижине (есть версия, что он был убит в тайге конкурентами). Пришлось столичному путешественнику привезти в Зоомузей только те самые пять шкур, купленные в Шеркалах, но и это было тогда достижением. А уж как Иван Семенович отчитался за доверенные им Алексееву деньги, про то история умалчивает.
Дальнейшее изучение бобров Зауралья связано с именем очень интересного человека, краеведа, путешественника и писателя Константина Дмитриевича Носилова. В конце 1880-х гг. он исследовал Северный Урал в целях изучения возможностей прокладки железной дороги из бассейна Печоры к Оби и совершил ряд поездок по верховьям Северной Сосьвы. Там Носилов задался целью добыть шкуру бобра, чтобы вслед за Поляковым передать ее Зоологическому музею (возможно, что он не знал о Полякове). Носилов выяснил, что бобры обитают по уже упомянутой речке Лепле, одному из притоков Большой Сосвы. “Была уже осень 1886 г., когда за неделю до моего окончательного отъезда с Урала я получил известие, что мой приятель-вогул, которого я давно просил достать бобра, обещая за него большие деньги, возраставшие год от году, Кузьма Санбанталов, достал и хранит для меня бобра в своем чуме”. Носилов рассказывает, с каким трудом отыскал он чум этого Кузьмы в дальней тундре, затратив лишние два дня на поиски, как расспрашивал вогула об охоте. Описание ее, приводимое Носиловым, заслуживает особого внимания.
Охотник отыскал на ручье “запор” (т.е. бобровую плотину) и сел караулить. “На другой день он наконец увидел и бобра. Тот плыл на своем березовом плоту по речке, как лоцман, сидя наверху целого вороха березовых сучьев и важно посматривая по сторонам… Налюбовавшись им и подпустив его всего на пять сажен, охотник выстрелил из своей кремневой винтовки, и красивый умный зверек свалился на окровавленные ветви свежей березы…”.
Оставим это описание на совести Константина Дмитриевича. Бобры действительно сплавляют какое-то подобие “плотов” из веток к своим убежищам, но не восседают на них, “важно посматривая по сторонам”, а плывут рядом или сзади. Впрочем, всякое бывает на свете… Важнее тот факт, что именно по этому экземпляру, до сих пор хранящемуся в Зоомузее Академии наук, зоолог М.К.Серебренников описал в 1929 г. особый подвид западно-сибирского бобра, отличающегося от типичных европейских бобров светло-рыжеватой окраской и некоторыми особенностями строения черепа. В.Н.Скалон в своей известной монографии о бобрах писал, что это описание сделано со спиртового экземпляра бобра, привезенного с Арантура, но в научном каталоге коллекций типовых музейных экземпляров указан именно “речной бобр с реки Лепли бассейна Северной Сосьвы”.
В 1892 г. К.Д.Носилов и его дальний родственник Порфирий Павлович Инфантьев совершили поездку к вогулам (манси) в бассейн Конды на озеро Арантур и далее, где он с проводником Савелием уже сам добыл крупного самца на реке Соусме (Шоушме), притоке Конды. Это описано в большой рукописи Носилова “Звери Уральского Севера”, одна глава из которой под названием “Бобры” была опубликована краеведом К.М. Курочкиным в журнале “Уральский следопыт” N 6 за 1968 г. Добавим, что и Носилов, и Инфантьев оставили о своей поездке на Арантур довольно интересные книги, изданные в самом начале двадцатого века. Заспиртованный тот бобр несомненно был направлен Носиловым в Зоомузей (как и указывал В. Скалон, еще заставший свидетелей тех событий), а почему его нет в описаниях музейных коллекций, в том я не разобрался, дело давнее…
Перелом веков — важная веха в жизни населения планеты. Великий поэт Александр Блок называл XIX-й век “железным и жестоким”, но можно ли ему сравниться с ХХ-м, сперва авиабомбовым, а затем и электронно-атомным? Жизнь большинства из нас, простых смертных, вмещается всего лишь в какие-то полвека с лишним, а сколько грандиозных событий свершается чуть ли не повседневно! Ведь в двадцатом веке менялись не только людские поколения, но и государства наши. Российская империя стала Союзом Советских Социалистических Республик, а всего семь десятилетий спустя былые советские люди оказались жителями “стран СНГ”, в частности, обновленной Российской Федерации. Сколько раз сменились за то столетие названия ее губерний и областей, краев и автономий, зарождались и рассыпались в прах государственные системы и правительства, различные управы и советы, всевозможные учреждения, замысловатые названия коих ныне пылятся в архивах. Только одна Госпожа История — главная наука и подлинная муза людской памяти — знает как полунощная Югра стала частью сперва Сибирской, потом Тоболесской (Тобольской) губернии, затем входила в состав Уральской, Омской, Тюменской областей, сегодня же именуется Ханты-Мансийским автономным округом, самостоятельным субъектом Российской Федерации. Поистине трудно сопоставить жизнь людей этого края в начале и в конце прошлого века. На фоне минувших мировых пожарищ неприметными были костры таежных охотников по берегам рек Конды и Северной Сосвы, но их отблеск видится нам и сегодня, имена тех людей должны здесь прозвучать непременно. Терпение, читатель, терпение…
Надо сказать, что в начале XX века речные бобры, которыми когда-то славилась древняя Русь, были почти полностью истреблены по всей стране. Поэтому известия о существовании бобровых колоний где-то в таежной глуши Зауральского Севера были встречены столичными зоологами недоверчиво. Даже сам знаменитый охотовед и зоолог Сергей Александрович Бутурлин выражал недоверие к сообщениям Носилова и Инфантьева, требуя от них более подробных обоснований, которых тогда не последовало (Инфантьев вскоре умер, а Носилов занялся совсем другими делами, бросаясь то к Северному полюсу, то в Париж, окончив свои бурные дни в маленькой абхазской деревушке на берегу Черного моря). Лишь позднее оказалось, что во всем СССР сохранились буквально единичные бобры на речках Усманке под Воронежем и на Березине в Белоруссии. Кстати, интересна история тех усманских бобров, которыми потом заселялись многие районы нашей страны, включая Сибирь и Дальний Восток. Ее Императорское Высочество Принцесса Ольденбургская, владевшая имением Рамонь, что стояло на правом берегу реки Воронеж ниже губернского города, была любительницей животных, держала небольшой зверинец. В 1886 г. туда были привезены из Польши пять бобров, которых выпустили в старицы близ русла реки. В первое же половодье они уплыли за пределы имения и расселились по реке Воронеж и ее притокам, особенно им пришлись по вкусу глухие места по Усманке. Потомки их и живут ныне буквально по всей необъятной России. Европейские благородные олени, населяющие сейчас Усманский бор и Воронежский заповедник, тоже берут свое начало от зверинца Ее Высочества…
Но вернемся вновь в Зауралье, в бассейны Северной Сосьвы и Конды, населенные в ту пору почти исключительно аборигенами, то есть хантами и манси.
Река Северная Сосьва, как известно, едва ли не главное место сосредоточения народности манси, но наиболее южный ее приток — Малая Сосьва — была заселена преимущественно хантами (Марсыновы, Маремьянины, Езины, Ячигины), тогда как по близкой к ней реке Тапсуй жили манси — Дунаевы, Пеликовы, Аненхуроповы. Расположенная к югу от Малой Сосьвы река Конда (приток Иртыша) в своем верхнем течении считалась целиком хантыйской, однако же на озере Арантур и в некоторых ближних юртах обитало несколько семей манси. Это не противоречит версии о том, что само слово “ханты” происходит от сочетания “хонды-хо”, что означает “человек с реки Конды”. Порой разобраться здесь не так-то просто, тем более, что раньше всех аборигенов Конды и Малой Сосьвы (и хантов, и манси) русские называли “остяками”. Все местные жители существовали исключительно за счет охоты и рыбалки, каждый род и семья имели свои издревле принадлежащие им угодья, в которых они были полноправными хозяевами, не допуская сюда посторонних (поэтому, скорее всего, и погиб посланец Полякова, по-видимому рискнувший добыть бобра на чужом промысловом участке).
Глухая, казалось бы, “неведомая” таежная сторона по Кондо-Сосьвинскому водоразделу на самом деле представляла собой очень четко организованное своеобразное охотхозяйство со своими границами и выделами, даже с “огородами”, только ограждения ставились для добывания кочующих лосей огромными луками-самострелами, оставляемыми в проходах через эти ограды. Вся местность была пронизана множеством троп, четко обозначенных затесками (эти тесы по местному назывались “юшами”), так что каждый местный таежник чувствовал здесь себя дома, он знал эти места как свои пять пальцев. Особое значение имели запретные, или шаманские святые места (по местному “ем-тахе”), где категорически запрещались не только всякая охота и рыбалка, но даже пребывание людей, здесь нельзя было сорвать ни гриб, ни ягоду. Таких “празаповедников” по водоразделу Конды и Сосьвы издревле существовало три, причем наиболее крупный и значимый из них, расположенный по речке Ем-еган (правый приток Малой Сосьвы) имел название “Ем-амп-унт-ут-так-лазе”, что означает в переводе “лес такой густой, как у хорошей собаки шерсть”. Кроме этих таежных выделов, “святой” считалась и речка Ух, один из правых притоков Конды, где никто не мог ловить рыбу. Именно такие святые места, которые вполне можно было называть охотничьими заказниками, надежно обеспечивали местным жителям успех промысла. Поэтому уже в те годы, когда почти по всей Сибири соболь был истреблен или стал очень редок, охотники, жившие по Конде и Малой Сосьве, добывали десятки соболей каждый сезон.
Глава 2. ЗАПОВЕДНИК ИЛИ ОХОТСОВХОЗ?
Перед нами архивные документы. Простая общая тетрадь в клеточку — это “дело номер два” — Книга приказов по заповеднику, начатая в марте 1929 года. Рукой Василия Владимировича Васильева начертан Приказ N1 от И марта с.г. — “Согласно распоряжения Уралоблзу /Уральское областное земельное управление — Ф.Ш./, проведенного приказом от 20 февраля 1929 г. N97, выезжаю в Березовский район Тобольского округа 12 марта с.г. для организации Северо-Уральского госохотзаповедника. Заведующий заповедником Васильев. г.Тобольск”.
Понятно, что упомянутым февральским приказом Васильев был назначен директором заповедника, хотя решение о его создании в Москве еще не было тогда принято. Несколько последующих приказов В.В.Васильева касаются назначений “на должности егерей-объездчиков” местных жителей — Езиных Ивана Гавриловича и Александра Евгеньевича, Маремьянина Михаила Алексеевича, Марсынова Сидора Романовича (первого своего гребца-проводника), В.П.Малистратова и некоторых других “с окладом 45 р. в месяц”. Все они были охотниками и в первую же осень уволились на сезон осенне-зимнего промысла. В последующем егеря-наблюдатели заповедника — особенно коренных национальностей, жившие в основном по границам запретных мест — обычно совмещали официальную службу с охотой за пределами резервата, и, хотя точно проследить за этим было невозможно, все-таки в целом соблюдали установленные запреты, особенно в отношении промысла соболей. Их хватало и за пределами заповедника. Уже в первые годы сложилась сеть постоянных и временных кордонов по периметру заповедника — Хангакурт, Ханлазин, Еманкурт, Тугр, Него-Сапр-еган (не путать с Него-Супр-еганом!), Ессунт, Есс, Кондинский. Часть из них представляла собой старые юрты, в некоторых позднее строились специальные избы. Случаи браконьерства выявлялись очень редко (особое событие — находка и разорение “шаманского” лабаза, откуда было извлечено около десятка бобровых шкур, переданных музею).
Вскоре Васильев стал собирать вокруг себя своих друзей-охотников с Демьянки (из Уватского района); так начали работать в заповеднике Алексей Фокич Черезов, охотники И.П. и А.А. Переваловы, но труднее всего для Васильева оказалось переманить к себе опытного следопыта и отличного таежника Маркела Михайловича Овсянкина, игравшего потом большую роль в заповеднике и регулярно проводившего там учеты бобров. Но об этом будет рассказано немного позже, а теперь надо объяснить читателю, что же представляют собой наши заповедники и зачем они создаются.
На 1 января 2002 г. в России имелся сто один природный заповедник. Они созданы для охраны природы, ее изучения и для экологического просвещения (кроме них, есть еще и заповедники-музеи культурно-исторического назначения) — так определяет современное законодательство. Но в начале прошлого века принципы и цели создания заповедников были иными, их главной задачей было сохранение наиболее ценных животных, в первую очередь — пушных зверей. Самые первые наши заповедники — Саянский, Китойский, Баргузинский, Кроноцкий на Камчатке — были созданы для сбережения соболя и приумножения его запасов. Надо помнить, что в то время пушнина играла почти такое же значение для страны, как нефть в наши дни. И поэтому при создании Северо-Уральского заповедника (Кондо-Сосвинским он стал зваться позже, когда оказался уже в пределах Омской области) думали прежде всего не об охране природы, а об увеличении поголовья ценных пушных зверей, в том числе и бобров, которым угрожала опасность исчезновения. В заповедник вошли не только все “святые места”, но, вопреки договоренности с местными охотниками, туда включили огромные территории бассейна Малой Сосьвы и верхней Конды, причем в окрестных местностях, отнесенных к совхозу, разрешалась охота. Общая площадь Северо-Уральского госохотзаповедника составила, как и намечалось Наркомземом, около 800 тыс.га. Директор охотсовхоза носил фамилию Свистунов, охотоведом был тоболяк Филипович, а главным охоттехником значился (очевидно, по совместительству) тот же наш Васильев. Специальный охот-устроительный отряд из Москвы “отбивал” в 1931 г. на местности заповедную территорию, уточнял границы СУГОЗа. Споров возникало множество — ведь тогда существовала масса мелких поселений, о которых сейчас никто уже и не помнит. На Тапсуе и Малой Сосьве, помимо общеизвестных поселений Няксимволя, Ворьи, Игрима, Нерги, Шухтунгорта, Хангокурта, Ханлазина и других, располагалось еще чуть ли не с десяток иных “гортов” и “куртов”; на Конде еще до коллективизации возникла “коммуна” в Шаиме, а выше, на Арантуре, в Шоушме, Корыстье, Ессунте насчитывалось более 40 семей “кондинских вогулов” (т. е. манси) и полтора-два десятка русских (Черковы, Силины, Литовских и др.). В Умытье был создан колхоз под названием “Батрак”, там же с 1926 г. жил ссыльный эстонец Александр Тамм, который работал потом в заповеднике; с его сыном Олегом автор проводил обследования бобров на Конде в 1970 году.
Итак, вокруг СУГОЗа раскинулись обширные таежные угодья, где продолжался интенсивный промысел. Все это — вместе с заповедником! — составляло как бы единый советский конгломерат нового типа, объединяющий задачи охотпромысла и охраны природы. Правда, все это просуществовало не очень долго, но то были звездные часы для Васильева, которого звали уже не “Васька-Ойка”, а еще более уважительно “Васька-Ойка-Суд”, то есть “старший судья” (правда, называли его подчас и “Васька-царь”, и даже “Васька-шайтан”). Для своих подчиненных он стал не просто начальником, но непререкаемым высшим авторитетом, воплощением новой жизни, пришедшей в тайгу. Один из московских охотустроителей, В.А.Ласкин, в своем отчете отмечал, что заповедник следует расширить “во избежание возможной ошибки, которая повлечет за собой умаление советской власти. Остяки имеют о ней весьма смутное представление; в Шеркалах мне пришлось объяснять им, есть ли у нас царь. Их представление о Советах весьма туманное, но к заповеднику отношение положительное, они понимают, что это обеспечит им постоянный промысел, защитит от пришлых русских и зырян / коми/, спасет их ем-тахе (святые места) и еманы (шайтанские клады)”. Эксплуатационная зона СУГОЗа была сдана в аренду Уралгосторгу, принимали участие в промысловых делах и какой-то пушно-синдикат, и Ураллес и другие конторы, расплодившиеся в период НЭПа, но уже обреченные на скорый крах, тем более, что с 1935 г. всякая добыча соболя в СССР была полностью запрещена. Тем не менее, этот проект “охотсовхоза” с заповедным ядром весьма интересен. Говоря современным языком, он напоминал собой нынешние “биосферные резерваты”, где охрана природы сочетается с традиционным природопользованием.
Верной помощницей Васильева во всех делах была его жена, Мария Александровна, волевая, сильная духом эффектная женщина, отправившаяся вслед за мужем в таежную глубинку, в Шухтунгорт, где было решено создать центр нового заповедника. Туда перевезли разобранный большой сруб, купленный в тех же Шеркалах, амбар и мебель, приобретенную в Малом Атлыме. Дом этот был большой, на две половины; в одной жил Васильев со всей семьей (к дочери Галине прибавилось со временем трое сыновей), во второй была контора. М.А.Васильева официально числилась метеонаблюдателем заповедника, а по совместительству и секретарем-машинисткой охотсовхоза. Позднее она вспоминала: “Сойдя на берег, я была окружена женщинами-остячками. Они начали меня осматривать, что называется, с ног до головы. Затем одна из них, как оказалось впоследствии, жена шамана, по-остяцки и жестом пригласила меня в избушку. Рядом стоявший Василий понял ее жест, ответил — хорошо, спасибо. Несколько освоившись с обстановкой и приспособившись к новым условиям жизни, я начала знакомиться с окружающим населением, не только местным, но и прибывающим из других юрт Малой Сосьвы. Оказалось, что большинство женщин не говорят по-русски, но это не мешало понять друг друга, когда на стол ставился большой ведерный самовар”.
Все таежники — не только ханты и манси, но и эвенки, тофалары, удегейцы и другие аборигены Сибири и Дальнего Востока — всегда чутко ощущают отношение к себе со стороны приезжих. Очень многие русские, даже занимая официальные должности, по которым они должны помогать коренным северянам, на самом деле относятся к ним в лучшем случае снисходительно, а то и высокомерно. Они не понимают, что таежникам свойственно бережное отношение к окружающему миру, их нельзя принуждать брать у природы слишком много и часто, выполнять и перевыполнять планы добычи пушнины или рыбы. Знаменитый таежный принцип “котел мера” (т.е. бери то, что нужно тебе на сегодняшний день) на самом деле есть принцип постоянного и устойчивого природопользования, а вовсе не признак лености, как думают многие чиновники. В устройстве таежного жилища (чума, юрты, яранги), в изготовлении лодок, нарт, разных предметов быта далеко не все видят признаки самобытной культуры малых народностей, которую нельзя путать со всеобщей технической цивилизацией. Телевизор или унитаз одинаковы, что в Африке, что на Северном полюсе, а вот изготовить берестянку или осиновый обласок, поставить ладный чум или снежное “иглу” можно только в определенных обстоятельствах места и времени… Васильевы уважали местных людей (“Васька-Ойка остяк любит” — писал Бианки), и они платили им той же монетой, охотно делились заботами и секретами, угощали мясом и рыбой. Новоселы же лечили больных, успешно занимались огородничеством, пропагандируя его среди хантов, деликатно пытались бороться с вредными предрассудками. “Остяки и вогулы — писал в 1930 г. уральский охотовед С.Куклин, — охотно обращаются за медицинской помощью не к шаманам, а к жене зав. заповедником, которая в силу удаленности медицинских пунктов на сотни километров, вынуждена оказывать эту помощь даже в сложных случаях. И самому заведующему нередко приходится выходить за пределы своих официальных обязанностей, выполняя роль то судьи, то агронома, то культработника…”. Мария Александровна вспоминала, что она лечила аборигенов от цинги сырой картошкой — этот метод, по ее словам, применял местный доктор Покровский в Нахрачах.
“Два “А” — агитация и аптека — вот главные помощники В.В.Васильева” — сообщал Виталий Бианки, который посетил эти края ранним летом 1930 года вместе с художником Валентином Курдовым. Любознательный писатель, узнав про зауральских бобров и открытие заповедника, решился на довольно рискованную в те времена поездку на Обский север. Он видел в лице Васильева образ романтического пионера-подвижника, первопроходца, своего рода “Кожаного чулка” из романов Фенимора Купера (его произведения наравне с книгами Жюля Верна были тогда очень популярны и соответствовали преобразовательскому духу времени), но не колонизатора, а ярого борца за охрану природы (“Наш Кожаный чулок — настоящий!”). Бианки, который всю жизнь вел подробный дневник, сделал очень много записей в своей поездке, но собрался писать о Васильеве только через десять лет. Требовательный к себе автор много раз переделывал свой очерк, прежде чем он был опубликован под заголовком “Васька-Ойка-Суд — Кожаный чулок” сперва в газете “Литература и жизнь” (1958 г.), а после смерти писателя, в журнале “Наука и жизнь”. Бианки и Курдов плыли с Васильевым в Шухтунгорт на приобретенном для заповедника суденышке, “той самой исторической посудине, которую писатель в своем очерке называл “каяк”, а Васильев звал “каюк”, — читаю я в письмах А.Г.Костина. — Она представляла собой трехтонный неводник с каютой на двое нар и железной печкой. Была мачта, парус, руль и весла”. Гораздо эффектнее выглядит это судно в описаниях Бианки: “Под берегом сереет каяк — большая крытая лодка, что-то вроде речной арбы. В мачту впились обрубленные лапы, над ними прибито широкое орлиное крыло.
На самом верху — флаг. Он кумачовый, красный, но сейчас, в сумерках, кажется черным. Черный флаг — пиратский? На корме у черной дыры под палубой — ружья, прислоненные к стенке. На верхней палубе, под мачтой — бочонок. Бочонок пороху? И закопченная железная печурка на носу судна с лежащей на ней трубой смахивает на небольшую пушку. С берега окликаю хозяина. Из черной дыры появляется высокая фигура. Голова повязана зеленым платком вместо шапки. Крупные решительные черты лица. У пояса охотничий нож. На ногах высокие с раструбами сапоги. Вот с кого писать корсара!
В каюте под палубой две широкие койки. Одна застелена медвежьей, другая сохатиной шкурой. На сводчатых стенах каюты — двустволка, призматический бинокль, острога на длинном древке. На столике между койками в беспорядке навалены сделанные от руки топографические карты, карманный компас, блокноты, патроны, карандаши. На более романтическую обстановку в своем походном жилище не мог бы рассчитывать ни корсар, ни Кожаный чулок” /9/. Бианки предложил дать лодке имя “Орел”, но Васильев предпочел название “Инквой” (т.е. бобр по-хантыйски).
Со времен этого путешествия в архиве писателя остался еще один сюжет о том, как он встретился где-то на берегу Северной Сосьвы — почти в упор! — с белым журавлем (стерхом), а потом ему рассказали, что у какого-то местного старика есть такая птица в доме. Бианки поплыл на обласе разыскивать этого ханта, но вместо стерха обнаружил… древнюю арфу, название которой было то же, что и у птицы. Действительно, местный музыкаль ный инструмент, похожий на финское кантеле, называется “Тор-Сабль-Юх”, что означает “журавль с деревянной шеей”. Дочь писателя Елена Витальевна Бианки отдала мне этот очерк, в котором дивно сочетаются элементы охоты, орнитологии и фольклора, он уже опубликован в газете и передан для издания в журнал “Югра”. Правда, пришлось помучиться с расшифровкой заголовка (у автора — “Дор-Зябль-Лох”).
В 1969 году мне довелось в краеведческом музее Ханты-Мансийска познакомиться с интересными фотоальбомами В.В. Васильева. Из подписей к ним можно было узнать, что первый моторный катер, ходивший на Малую Сосьву в 1929 г., звался “Брагин”, а почтовая мотолодка, появившаяся годом позже, носила имя “Сталин”. Катер, которым обзавелся заповедник в 1932 г., назывался вовсе не “Инквой” и не “Бобр”, а просто “СУГОЗ”. Я даже срисовал в свою тетрадь с той фотографии облик этого катера с небольшой рубкой в три оконца и высоким острым носом. Довольно много фотографий пограничных аншлагов, строительства центральной базы в Шухтунгорте… Часть из них была приведена в статье С. А.Куклина (псевдоним -С. Лесной), помещенной в журнале “Уральский охотник”, там есть очень неплохой снимок и самого “Васьки-Ойки” — высокого, в расцвете сил, с косынкой на голове и ружьем за плечами, вместе с рослой белогрудой лайкой, скорее всего, уже упомянутой Язвой. В другом альбоме с надписью “СУГОЗ, бобры” было много фотографий этих зверей, их отлова, устройства питомника в Шухтунгорте. Есть снимки бобровых плотин и хаток на речках Пурдан и Хаш. Напомним, что заповедник, официально звавшийся охотничьим, состоял при Народном Комиссариате земледелия, ведавшим в то время охотой. На дворе было время больших перемен и переломов в жизни страны, начала строительства сталинского социализма, индустриализации и коллективизации, причем “на северах” процессы раскулачивания и раскрестьянивания проходили очень тяжело и трудно, аборигены не считали “кулаков” своими врагами и вставали на их защиту. В начале и в середине 1930-х годов в ряде районов севера прокатились волнения и даже небольшие восстания против перегибов советской власти, которые были жестоко подавлены (так было, например, на Казыме в том же Березовском районе). Романтика преобразований охватила все сферы жизни; выдвигались планы переустройства не только общества, но и всей природы, включая животный мир, который намечалось обогатить завозом ценных пушных зверей со всех концов света.
Человек практический и хозяйственный, В.В.Васильев по своей сути был далек от идей подлинной заповедности. В духе времени он видел главной задачей заповедника не столько охрану природы, сколько необходимость увеличения запасов пушных зверей. Уже в 1933 г. в заповеднике отловили обметами 15 соболей, перевезли их для выпуска на реке Жерниковой, притоке дорогой сердцу Васильева Демьянки (правый приток Иртыша в Уватском районе). Там же он наметил выпустить бобров, что и было осуществлено в 1935 г. (об этом расскажем позднее). Особое значение придавалось завозу и выпуску ондатры и американской норки, а также созданию в Шухтунгорте питомника для разведения бобров, чтобы перевозить их и выпускать в различных районах Сибири. Но для этого нужно было ловить бобров в том самом заповеднике, где “по идее” не должно допускаться никакого вмешательства в природу, где и комара нельзя убить… Но такие ли нарушения своих же законов допускала противоречивая эпоха?
Начались отловы живых бобров по притокам Малой Сосьвы, а также сооружение очень примитивной бобровой фермы на берегу Малой Сосьвы в Шухтунгорте. Ханты и манси по-прежнему верили, будто бы укус бобра для человека смертелен и поэтому ловили зверей довольно варварским способом — при помощи больших железных клещей, которыми хватали бобров, разрывая норы, выгоняя при помощи палок и собак. Ставили у нор специальные ловушки (“запоры” или “фитили”), из которых бобров перегоняли в клетки и отвозили в питомник. При такой ловле бобрам наносились тяжелые травмы, звери ломали себе хвосты, повреждали лапы, вибриссы, бобрята же чаще всего погибали, да и в питомнике звери нередко гибли.
Всего с 1932 по 1937 гг. на Малой Сосьве отловили более 50 бобров. Шкуры погибших бобров передавались в музей, но порой, по свидетельству А.Г.Костина, шли в некий “общак” (об этом же писал позднее и Скалон).
Все эти охотхозяйственные хлопоты — с бобрами, ондатрами, норками — требовали от Васильева больших усилий, да и сама по себе работа советского директора — не сахар. То требуют с него планы, то отчеты, постоянно вызывают к начальству на всевозможные мероприятия и словопрения. У заповедника же начальства вообще “выше крыши” — и в районе, и в округе (он был создан в 1930 г.), и в области, и в Москве, куда также приходилось выезжать. Васильев постоянно был в разъездах, причем всегда при немалых деньгах и с хорошими подарками для нужных людей (среди них Костин называл и начальника Союззаготпушнины, и уполномоченного Наркомвнешторга и директора Омской облконторы “Союззаготпушнины”). А.Г. Костин прислал мне несколько тетрадей своих воспоминаний на эти темы, большинство из которых связано с разгульным пьянством (не стану приводить конкретных фамилий, но ради достоверности все-таки отдельные отрывки нужно поместить).
“В 1936 г. я проехал зимой от с. Демьянского по Оби до Березова и от Березова до Тобольска “по веревочке” /так называли зимник, по которому ездили на лошадях — Ф.Ш./, и не было “стайки”, т.е. заезжей избы, где бы не знали Васильева. Знали его привычку не пить водку из неполной посуды, будь то рюмка, стопка, стакан или поллитровая кружка. Если ему наливали не до краев, он отказывался: “я вообще не пью”. Это я и лично наблюдал. Без спирта и водки Васильев никогда и никуда не ездил.
…В 1935 году, по договоренности профессора Мантейфеля с директором Кондо-Сосвинского заповедника В.В.Васильевым, пять студентов ВЗИПСХ должны были пройти производственную практику по технике охотпромысла и биотехнии в том заповеднике. /Пояснение: ВЗИПСХ — Всесоюзный зоотехнический институт пушно-сырьевого хозяйства, позднее Московский пушно-меховой институт (МПМИ), где преподавал профессор Петр Александрович Мантейфель (1882-1960), известный советский биолог-охотовед, ранее руководитель кружка юных биологов Московского зоопарка, читавший в МПМИ разработанный им курс о разведении животных в природе, сторонник активных преобразований фауны и акклиматизации животных (Ф.Ш.)/. Васильев лично был летом в институте у Мантейфеля, который не только вел у нас кафедру биотехнии, но и был консультантом Комиссии Советского Контроля. До него дошли слухи о пьянстве Васильева и о его необычайной щедрости — это П.А. мне сам говорил. Во время визита Васильева Петр Александрович вызвал к себе меня и Ф.Г.Рамкова (парторга нашей группы) /Пояснение: Рамков Федор Григорьевич, выпускник ВЗИПСХ-МПМИ 1936 г., работал начальником отдела воспроизводства Главпушнины Наркомвнешторга СССР и в руководстве Наркомзага СССР, был директором Кавказского гос. заповедника и павильона “Охота и звероводство” на ВДНХ (Ф.Ш.)/. Мантейфель познакомил нас с Васильевым и сказал, что мы двое поедем ранее других, уже в августе, с тем, чтобы принять участие в отловах бобров и перевозке их с Малой Сосьвы на Демьянку. В конце беседы Мантейфель добавил: “Я поручаю этим товарищам познакомиться там с работой заповедника несколько шире, чем намечается программой практики. Это для того, чтобы… эээ…рассеять те слухи, которые последнее время тревожат ответственных работников наших центральных организаций.”
После этого Петр Александрович еще раз говорил со мною и наказал ни во что не вмешиваться, только наблюдать и запоминать. Мне тогда показалось, что делал это П.А. с великой неохотой, исполняя не свою волю. Мог ли он знать, что я до института пять лет проработал ответственным исполнителем бюро расследований газеты “Гудок”, что подобные задания мне не в диковину?..
В ту первую встречу Васильев рассказал мне и Рамкову в самых общих чертах как добраться до их медвежьего угла. Другого мы не касались.
Второго августа 1935 г. мы с Рамковым были в Тюмени и остановились у моего знакомого Петра Петровича Игнатенкова /о нем речь впереди — Ф.Ш./. Он заведовал тогда Тюменской перевальной базой. Вечером составилась компания в “66”, но я не играл, беседовал с новым знакомым, сотрудником Остяко-Вогульской конторы “Союззаготпушнины”. От него, как от очевидца, я впервые услышал легенды о Васильеве, как он пьет, кутит, бросает деньги. В Омске моему собеседнику /все фамилии я опускаю, хотя они есть — Ф.Ш./ пришлось жить с Васильевым в одном номере. Он был поражен количеством денег в чемодане Васильева, который брал их оттуда, не считая… Из Тюмени мы выехали в Тобольск, а оттуда на пароходе до Березова /на том пароходе “Казанец” Костин встретил большую группу арестованных хантов, участников восстания на Казыме — Ф.Ш./. В Шухтунгорт, резиденцию Васильева, мы добрались, после всяких приключений, лишь к 29 августа к вечеру. Встретил нас Васильев без всякой радости. Был вежлив, но холоден. Я был на улице, когда он вышел из дома на улицу с Рамковым, раздетый, без шапки. Среднего роста, темный шатен, волосы зачесаны назад, темная толстовка, галстук, лицо чисто выбрито, несколько припухшее, под глазами мешки, весь вид несколько мрачный. Молча провел нас в здание биопункта, в комнату Бориса Корякова, тоже студента нашего ВУЗа, проводившего здесь дипломную практику. Он был в отъезде — выпускал на Конде американскую норку. Поздно вечером, когда мы ужинали, зашел Васильев. Мы пригласили его к столу, предложили выпить, налили полстакана разведенного спирта. Васильев отказался: “я ехал сюда из Березова 21 день и выпил 21 литр. Опротивело…” Далее у Костина в скобках: он накануне приехал из Омска вместе с какой-то ревизией. С ним — охотовед П.В.Корш и бухгалтер областной конторы. Забегая вперед, скажу, что ревизия никаких финансовых нарушений не нашла, но работа по бобру и соболю вызвала много критических замечаний.
Все же Васильев присел. Наладился разговор. Васильев сказал, что его почему-то считают колчаковцем, белым офицером, но он только дорожный мастер, техник /Бианки тоже называл В.В. “путейцем” — Ф.Ш./. А я подумал — “на воре шапка горит”. Ведь его никто об этом не спрашивал.
На другой день пошли мы к Васильеву. Комната в три окна: два на юг, одно на восток. Над южными окнами вдоль всей стены в пять метров длиною — две полки книг. К кромкам полок прибиты этикетки с указанием разделов. В простенке между окнами большой письменный стол, бамбуковые стулья. В углу этажерка, забитая книгами по фотографии. Рядом столик с курительным прибором, с альбомами, по бокам его — бамбуковые кресла. В другом углу — секретер с откинутой дверцей-столом, наверху — боеприпасы. На западной стене громадный ковер и на нем оружие — дорогие заграничные ружья (“Геко”, “Зауэры”, две бельгийки), винтовки (винчестер, наша тозовка и еще какая-то, незнакомая), тулка 16-го калибра, топоры и ножи златоустовской работы с золотой и серебряной насечкой, простые ножи, фабричные и кустарные. Над письменным столом лосиные рога, фотоаппараты. На полу, посреди комнаты, на разостланном брезенте разобранный подвесной мотор “Ферро”. Рядом с письменным столом маленький раскладной столик, на нем ящик с делами в папках. Над входной дверью туземные луки, стрелы, ножи в деревянных ножнах…”.
Мне думается, что все эти описания представляют интерес как живые свидетельства прошлого, давно затянутого в Тухтунгорте дурной травой. Однако же, прекратим читать письма Костина, хотя в них еще немало горьких страниц, посвященных Васильеву и его делам (в частности, при встрече трех московских студентов осенью того же года). Не уверен, что теме пьянства следует придавать слишком большое значение, как говорил старина Крылов, “по мне уж лучше пей, да дело разумей”. Хуже то, что Васильев видел в заповеднике только спецхозяйство, планировал там различные “биотехнические” мероприятия вплоть до выжигания прибрежных лесов (чтобы росли лиственные кормовые породы) и даже хотел отловить всех бобров на Малой Сосьве, чтобы переселить их на Конду, где росла осина, и кормов было гораздо больше. Были и планы создания лисьей фермы, даже место для нее выбрали на берегу Малой Сосьвы между Шухтунгортом и Тузингортом (“Красная Сосновка”). Готовилась перевозка в заповедник баргузинских соболей для улучшения меховых качеств местных зверьков. Позднее эта сомнительная затея все же была осуществлена, правда, вне территории Кондо-Сосвинского заповедника.
Главной рабочей опорой Васильева в заповеднике был Маркел Михайлович Овсянкин, который проводил и учеты, и отловы бобров, хорошо знал их образ жизни и повадки. Во время совместной поездки с Костиным на Демьянку (когда они перевозили бобров) Овсянкин рассказал своему спутнику много печальных фактов, делился опасениями, что Васильева могут “привлечь”, а с ним и всех, кто ему помогал. Интересна записанная Костиным история о том, как Васильев уговорил Маркела перейти к нему на работу (в письме Костина эти события изложены от лица Овсянкина).
“В Тобольске дело было, в номерах. Пили тогда компанией. Стал Васильев меня уговаривать перейти к нему работать, он слышал, что я хороший охотник. Я не соглашался. А он уже и договор написал, даром что пьяный. Сует мне — “подпиши!” Я не хочу. Тогда он вытаскивает из ящика бутылку водки и — бах в стену! Опять уговаривает. Я снова отказываюсь. Он берет вторую бутылку и — бах! Так он перебил 8 или 10 бутылок. Тогда уже ребята стали меня уговаривать. “Подпиши, он совсем пьян, завтра и помнить не будет, мы этот договор, когда заснет, сразу порвем”. А тут еще соседи по номеру стали милицией грозить. Ну, я взял, да и подписал. Тогда Васильев встает, будто и не пил вовсе. Сложил договор, спрятал в бумажник и говорит: “Вот и все. Ты теперь мой. И никакой суд не расторгнет. Вот свидетели, что мы оба трезвые. Зато теперь будем пить за моего охотоведа!”. Недаром же говорит мудрая наша пословица — “Пьян да умен — два угодья в нем”. Что же касается Костина, то они с Маркелом все-таки довезли партию бобров из Шухтунгорта на Демьянку, где их едва-едва успели выпустить перед самым ледоставом (все это описано в книжке о Костине). Это был второй опыт реакклиматизации речных бобров в СССР (годом раньше партию воронежских бобров увезли на Кольский полуостров). Позднее судьба вернула Костина в Шухтунгорт, где он жил больше двадцати лет, пока чуть ли не силой вывезли его с Малой Сосьвы на Обь, в село Полноват…
Глава 3. НАУЧНЫЙ ЦЕНТР МЕЖДУ МАЛОЙ СОСЬВОЙ И КОНДОЙ
Василий Николаевич Скалон работал в Кондо-Сосвинском заповеднике неполные три года, но оставил глубокий след, мелькнув, подобно яркой комете. Биография его весьма замысловата, отметим только главные ее вехи. Сами по себе Скалоны — древний басконский род, давно переселившийся в Россию. Известен генерал Скалон, павший при обороне Смоленска (по преданию ему отдал воинские почести сам Наполеон) и много иных именитых личностей. Будущий зоолог родился в 1903 г. в городе Бугульме Самарской губернии в семье земского служащего “из дворян”. Его дед был известным деятелем, автором ряда научных трудов. В.Н.Скалон окончил в 1928 г. Томский университет, еще студентом включился в активную научную работу, участвовал во многих экспедициях по Сибири как зоолог и охотовед, географ и этнограф. Он проявлял исключительную активность и трудолюбие при очень широком диапазоне интересов. Зоолог по основному своему профилю, он был подлинным эрудитом и хорошим организатором. Счастлив и в семейной жизни: жена его, Ольга Ивановна, на два года моложе мужа, также выпускница Томского университета, была паразитологом, а, кроме того, воспитывала двоих детей, дочь и сынишку (еще одна дочь родилась в 1940 г. уже на берегах Малой Сосьвы).
Скалон считал себя в каком-то дальнем родстве с Раевским, он знал его родословную и сразу же взял Вадима под свое научное покровительство. Это выразилось впоследствии в публикации нескольких совместных работ, описании двух новых подвидов млекопитающих — обского крота и западно-сибирской равнозубой землеройки, оба подвида с авторством Scalon et Raevski были зафиксированы в известной монографии проф. С.И. Огнева “Звери СССР и прилежащих стран” и вошли в мировую науку, но Раевский уже имел большой опыт полевых работ, поэтому в особой научной опеке не так уж и нуждался. Это, по-видимому, вызвало недовольство Скалона, он считал, что Вадим тратит слишком много времени на полевые таежные маршруты, не уделяя должного внимания камеральной обработке, не всегда соблюдая дисциплину и распорядок. “День полевых работ, — часто повторял Скалон чью-то давно известную зоологам формулу, — требует трех дней камеральной обработки, а у Раевского и Георгиевской все как раз наоборот: в поле они работают годы, хотя научной отдачи пока не ощущается.” Позднее в своих письмах Скалон даже “обвинял” Раевского в своего рода “научно-таежном мазохизме”, поскольку Вадим, по его мнению, чрезмерно изнурял себя длительными зимними маршрутами. Ведь Раевский не делился с другими своей постоянной сердечной болью, единственным спасением от которой была для него только упорная работа в тайге.
Появление Скалона безусловно очень оживило научную деятельность заповедника в целом, он стал своего рода “катализатором”, показывая своим примером, что вести исследования следует более энергично и продуктивно. Василий Николаевич произвел строжайшую ревизию всем отчетам и публикациям, он очень критически отнесся к материалам по учету бобров и начал донимать Васильева “допросами” об их количестве в заповеднике. “Когда Вы создавали заповедник, то, по общим прикидкам, бобров в округе было чуть ли не полтысячи, — говорил Скалон, — а по недавним учетам и половины такого количества не наберется”. Надо сказать, что в заповеднике давно ходили невнятные слухи не только о браконьерстве, но даже и о неких махинациях с пушниной (в одной из своих докладных Скалон писал об этом, ссылаясь на потайные сообщения одного из работников охраны). Васильев предпочитал отмалчиваться, а не объясняться, и это еще более раздражало Скалона, который вскоре объявил Васильеву прямую войну. Он быстро “вычислил” тех, кто были недовольны Васильевым, старалася сойтись с ними поближе, чтобы получить новые аргументы в этой междоусобице, которая день ото дня принимала все более острые формы. Постепенно коллектив заповедника оказался расколотым — крайне критически настроенного Скалона поддерживал Самарин (правда, не очень уверенно, ибо директор ничего не смыслил ни в тайге, ни в бобрах, ни в хантах, а единственной его публикацией была большая статья о заповеднике в журнале “Омская область”, написанная, разумеется, Скалоном, хотя Самарин значился там по алфавиту первым из авторов).
Думается, что, помимо наличия чисто профессиональных проблем, основной причиной возникшей в заповеднике распри была несхожесть характеров и натур противостоящих друг другу деятелей. Василий Владимирович Васильев, проживший долгую и непростую жизнь, считал ниже своего достоинства оправдываться перед каким-то приезжим всезнайкой. “Пусть походит по здешней тайге, да съест с остяками столько соли, сколько съел я, а тогда и допрашивает”, — вероятно думал недавний “Васька-ойка”, явно терявший свою былую значимость. Ханты и манси постепенно растворялись среди новых приезжих. Затеянная Самариным большая стройка в Хангокурте требовала очень много рабочих рук, а поскольку впереди маячило получение жилья, сюда охотно устремлялись и русские, и татары, состав работников заповедника на глазах обновлялся. Скалон же, как бы “верхним чутьем” быстро улавливал обстановку, оценивая ее в меру своего импульсивного характера. Его творческой, глубоко интеллектуальной и поисковой личности противостояла сильная и волевая, но сугубо прагматичная (с некоторым налетом определенного риска и даже криминала) натура Васильева. Они были буквально несовместимы, тем более, что Васильев, как и прежде (хотя и не в таких масштабах), не чуждался выпивки, а Скалон спиртного даже в рот не брал. Уже одно это вызывало у Васильева вполне естественную неприязнь. На его сторону решительно встала Зоя Ивановна Георгиевская и многие старожилы; Раевский внешне соблюдал нейтралитет, но скорее сочувствовал Васильеву, хотя к Скалону относился почтительно, отдавая должное его энергии и эрудиции.
Добавим, что В.Н. Скалон обладал способностью к феноменальной “скорописи” и не расставался с пишущей машинкой. Первое, что он сделал в заповеднике — написал листовку-анкету по изучению былого распространения бобров, отпечатал ее в типографии Березова и разослал по всему району. Есть смысл привести этот текст, представляющий сегодня уже историческую реликвию…
“Изучив былое распространение бобра в Сибири, добьемся его восстановления!”
Достижения Сталинских пятилеток широко захватили охотничье хозяйство. От первоначальных мероприятий мы переходим к стадии углубленных работ по реконструкции промысловой фауны. Одна из важнейших задач этого рода восстановление ценных пушных видов, уничтоженных столетиями хищнического промысла. Одним из первых среди них должен быть речной бобр. Ранее широко населявший районы Сибири, он ныне по всей Северной Азии уцелел только в бассейне рек Конды и М. Сосвы, главным образом в пределах Кондо-Сосвинского Госзаповедника.
Восстановление былого ареала бобра и создание бобрового хозяйства — вот огромная задача, достойная эпохи социалистического строительства. Но такая задача невыполнима без точнейшего знания пределов былого обитания бобров, а оно известно в самых только грубых, общих чертах, не имеющих никакого значения. Этот недостаток нужно срочно восполнить. Нужно собрать исчерпывающие сведения, составить в первую очередь подробную карту, а затем очерк былого распространения бобра и тем создать необходимую базу работы.
Это возможно. Еще сохранились по глухим углам старики, память которых хранит сведения о бобрах. Живы легенды и предания. Целы водоемы, на которых можно найти следы былых поселений бобров, именами которых они обычно называются.
Кондо-Сосвинский заповедник, имея основной задачей охрану и размножение бобра, стремится расширить свою деятельность, возглавив движение за восстановление ареала ценнейшего грызуна в Сибири. На пути к этому он предпринял широкий сбор необходимых сведений.
В надежде встретить живой отклик передовой общественности, заповедник обращается ко всем работникам охотничьего дела, в первую очередь промышленникам-стахановцам, краеведам, комсомольцам, учащимся с краткой анкетой-вопросником. Понятно, что эта анкета только необходимая канва, сверх которой можно собрать еще очень много интересного.
Заповедник просит товарищей помочь собрать точные, ныне постепенно забываемые сведения о былом распространении бобра в Сибири. Помочь положить начало огромному делу создания сибирского охотничье-промыслового бобрового хозяйства.
Анкеты, а равно могущие возникнуть вопросы и пожелания просим направлять по адресу: Омская область, Березовский район, Кондо-Сосвинский Государственный заповедник”.
За этим следовала сама “Анкета по выяснению былого распространения бобра в Омской области”, включавшая 23 пункта и подпункта, в том числе и довольно сложные (например, “Не связано ли у местного населения с бобрами интересов отправления культа /шаманские песни, священность животных, тотем/, лечения болезней /каких именно/ и т. п. Известно ли применение бобровой струи, получали ли ее ранее и как, не было ли случая получения струи в новейшее время /привести точные сведения/”. Требовались и детальные описания водоемов.
Когда лютой зимой 1939/1940 гг. началась война с Финляндией, Васильев получил повестку в военкомат, причем ему предлагалось явиться туда, как вспоминала позднее Марья Александровна, “с ружьем и лыжами”. Однако пока шла повестка, пока Васильев явился, эта странная война уже кончилась и “Ваську-Ойку” со всем снаряжением отпустили домой.
Осенью 1940 года, после окончания Ленинградского университета по кафедре геоботаники, в Кондо-Сосвинский заповедник были направлены двое молодых супругов-ботаников — Евгения Витальевна Дорогостайская и Кронид Всеволодович Гарновский. Оба они — не только весьма значимые “действующие лица” этой книги; не будет преувеличением сказать, что без них ее просто не могло быть. Поэтому — коротко о каждом из них.
К.В. Гарновский родился в 1905 г. в деревне Дерева Новгородской области; с детства проявил любовь к природе, книгам и поэзии, учился в городе Боровичи, работал там в краеведческом музее, затем поступил на биофак Ленинградского университета. Живо интересовался литературой, ходил на собрания писателей, и сам писал стихи, как теперь говорят, “в стол”, потому что его лирическая натура явно не соответствовала духу эпохи. На лекциях профессора А.Н.Криштофовича познакомился с Женей Дорогостайской “скромной провинциалкой из Иркутска” (так она сама представилась). Конечно, эта характеристика с ее стороны — не что иное как “унижение паче гордости”, ибо девушка была дочерью весьма известного профессора Виталия Чеславовича Дорогостайского, из семьи поляков, когда-то сосланных за Байкал после польского восстания. Жизнь В.Ч.Дорогостайского, слава Богу, подробно описана в книге его дочери, поэтому скажем лишь, что в 1938 г., в самом расцвете своей известности, профессор Иркутского университета и основатель первой Лимнологической станции на Байкале, В.Ч. Дорогостайский был расстрелян.
Евгения Витальевна была на 11 лет моложе своего мужа и на столько же пережила его (1916-1999).
Приехали супруги в Шухтунгорт в начале зимы 1940 г. и застали самый разгар возникшей здесь междоусобицы. “Атмосфера накалялась все более и более. Вражда между Васильевым и Скалоном вспыхивала всюду, где только они соприкасались” — вспоминал впоследствии Кронид Всеволодович. Обладая зорким глазом и художественным талантом, он дал очень четкие портреты и характеристики работников заповедника.
“Васильеву около пятидесяти. Высокая прямая фигура, чисто выбритое, худое лицо. Пристальный испытующий взгляд. Речь неторопливая и точная, сдержанные жесты. За этим чувствуется способность к молниеносной реакции… Несомненно — сильная, волевая натура.
…Скалон здесь недавно. Среднего роста, моложе Васильева, с большой черной бородой и голубыми глазами. Он подвижен и экспансивен до крайности. Кажется, он не способен разговаривать спокойно.., в нем бурлит темперамент его испанских предков. При оценке людей он очень легко теряет чувство справедливости, руководствуясь только своими пристрастиями. Его суждения о людях решительны, бесповоротны и слишком уж отрицательны. Один у него “феноменальный болван”, другой “исключительный идиот”, третий “чистейший воды проходимец” /добавлю от себя, что одним из любимых оборотов речи Скал она было: “помилуйте, да ведь этот деятель только что рукав не сосет, у него же абсолютная стерильность мозга!” — Ф.Ш./. Несдержан на язык до предела. А вообще-то он крупный научный работник, зоолог широкого профиля… И весьма продуктивен: работа за работой, статья за статьей и строго научного, и научно-популярного плана прямо-таки слетают с его портативной пишущей машинки. И не только по зоологии, но и по охотоведению, этнографии, истории Сибири. Кругозор у него широкий, знания энциклопедические, слушать его всегда интересно и поучительно, о чем бы он не говорил…
…В Раевском есть для нас что-то загадочное. Он охотно придет на помощь, обстоятельно ответит на любой вопрос, но о чем-либо личном говорить избегает… Изъясняется неторопливо, прекрасным русским языком, где всякое слово на своем месте. По всему видно, что он получил хорошее воспитание… Он старожил заповедной тайги, исхоженной им вдоль и поперек… Этот край стал для него второй родиной, лучшим местом на земле, которое нужно сохранить в том виде, в каком был и есть. Раевский, пожалуй более, чем кто иной в Хангакурте, стоял на страже режима заповедности”. Директора Я.Ф.Самарина Гарновский очень хвалил, отмечая, впрочем, что тот находился под неким влиянием Скалона. Общительная Дорогостайская быстро подружилась с женой Самарина, Зинаидой Григорьевной, местной учительницей. Кронид очень уважительно относился к аборигенам, а Михаилу Алексеевичу Маремьянину, с которым он ходил по тайге, даже посвятил стихотворение, в котором отразил легенду о происхождении этого рода от красавицы Маремьяны, дочери русского священника, полюбившей таежника-ханта и сбежавшей из родного дома в его глухой урман. С тех пор в том роду появлялись и черноглазые ребятишки хантыйского облика, и русые дети, более похожие на свою мать.
Добавим, что видимо из этого же обширного рода был и Кирилл Илларионович Маремьянин (1907 — ?), надиктовавший этнографу В.Штейницу и частично сам записавший много хантыйских сказок и песен, которые были изданы в 1939 г. в Тарту, в 1941 г. в Стокгольме, а в 2000 г. также на среднеобском диалекте хантыйского языка и переведены на русский Е. Немысовой.
Во многих стихах К.В.Гарновского Кондо-Сосвинского периода ярко запечатлены картины местной жизни. Вот одна из них, “дорожная”:
В Нерге
Рассвет над Нергой занимался не вдруг,
Крутила метель, завывала в трубе.
Старуха рубила мороженных щук,
Стуча, разлетались куски по избе.
Куски положила в чугунный котел,
Варила, варила, поставила “сяй”.
Потом все уселись за низенький стол,
Поели (я тоже) — и день начался.
Курили (старуха — жевала) табак,
Потом поругались слегка, не со зла.
Потом обсудили знакомых собак,
Сидели на нарах и так, по углам.
И вечер пришел, стало мутно вокруг.
Когда потемнело, коптилку зажгли.
Старуха рубила мороженных щук.
Поели, все съели и спать залегли.
И снова томился рассвет над Нергой,
Сквозь снежную муть, пробиваясь не вдруг.
Вставали, искали кисет под рукой.
Старуха рубила мороженных щук…
Глава 4. ЧЕРНЫЕ ДНИ ХАНГОКУРТА И ЕГО ЗАКАТ
“Memento mori!” — помни о смерти! Тяжелая это тема, мы стараемся о ней не думать, но… “Все люди смертны; Кай тоже человек, следовательно, и он смертен” — диктуют нам неумолимые законы логики. Однако же, как писал Лев Толстой, ведь это какой-то там Кай, а не я!..
Загадочных смертей случалось в Хангокурте немало. Был застрелен из тозовки приезжий молодой охотовед в Шухтунгорте (он шел из бани, будучи одет в рубашку Васильева, подозревали покушение на директора, отвечать же пришлось М.П.Тарунину за случайный неосторожный выстрел), утонули в озерах двое старожилов (один из них посягнул на разорение святого лабаза и был наказан своими же родственниками), замерз в тайге старик-татарин К.И.Саиспаев, а его внук умер в поселке от заворота кишок, объевшись с голодухи свежим хлебом. В неполные семнадцать лет застрелился старший сын Васильева Евгений, несправедливо обвиненный в каких-то растратах и недостачах при перевозке продуктов — это было страшным ударом для Марии Александровны и его младших братьев. Но тягостнее других оказалась кончина Вадима Раевского…
Документальных свидетельств о жизни заповедника в последние годы войны сохранилось очень мало. Известно, что в Хангокурте произошел пожар — загорелся магазин, опекаемый М.А.Васильевой; в этом же доме квартировали тогда Дорогостайская и Гарновский. Воду подавали с реки по цепочке людей, огонь удалось потушить, но часть товара сгорела, приезжал следователь, шли разборки. Костин писал мне, что при допросе Васильевой работник следственных органов так хватил кулаком по столу, что разбил толстое стекло, завезенное сюда еще Васильевым. А в первый послевоенный год Самарин велел выжечь по весне траву на правом берегу реки для будущих сенокосов, занялся лесной пожар, горела тайга между устьем Ем-егана и Хангокуртом, чуть не сгорел сам поселок, насилу отстояли, напоминанием об этом остается по сей день старая гарь.
В 1943-1944 годах жизнь в заповеднике совсем замерла, заметно оживившись лишь в победном 1945-м. Основными заботами тогда были сборы средств — удержания из зарплаты в фонд обороны, самообложение, госзаймы итп.). “Вся наша летняя зарплата ушла на погашение займа (2 тыс. руб), а теперь выплачиваем на создание эскадрильи “Заповедники СССР” — писала Е.В.Дорогостайская. Отчеты за тот год, сохранившиеся в архивах, написаны исключительно на обоях. В общем, выживали тогда, кто как мог, испытывали постоянные трудности из-за отсутствия связи с районом, поэтому Самарин решил проложить зимнюю дорогу через тайгу на Обь. К лесоповалу пришлось привлечь всех, кто мог держать топор в руках, в том числе и Раевского. Эта работа в зимней тайге, при очень плохом питании, подорвала его силы — вновь обострился приутихший было туберкулезный процесс.
В своей книге о соболе В.В.Раевский указывает, что его полевые исследования велись до 1943 года, когда он прервал их, переключившись на обработку всех своих материалов, начал писать не только отчеты (он их никогда не задерживал) и статьи, но и будущую книгу о жизни соболя. Весной 1945 года он повез рукопись этой книги в Москву (встретил день Победы на Красной площади), там его очень приветливо встретили все ведущие зоологи столицы: и Сергей Иванович Огнев, с которым Раевский был знаком еще по своим давним подмосковным походам с Каплановым, и Владимир Георгиевич Гептнер, и глава советской экологической школы Александр Николаевич Формозов, ставший редактором будущей книги. В официальном отзыве он позднее писал, что работа В.В.Раевского достойна присвоения ее автору ученой степени доктора биологических наук (это мнение поддержал и С.И.Огнев). Особое внимание Формозов обратил на впервые примененный Раевским метод отлова и мечения соболей — зверька загоняли на дерево при помощи собаки-лайки, а затем ловили либо сеткой-обметом, либо надевая на голову тонкую петлю. Позднее этот способ широко использовал в Баргузинском заповеднике охотовед Е.М.Черникин.
В Управлении по заповедникам Василий Никитич Макаров не только предоставил Раевскому долгосрочный отпуск, но и выхлопотал ему путевку в санаторий “Боровое” для лечения кумысом. Лишь перед самым ледоставом, уже в октябре, вернулся на попутной лодке Вадим Вадимович в заповедник, где в то время произошло немало кадровых перемен.
Демобилизовавшийся после службы В.В.Решеткин оставил Хангокурт, какое-то время он работал в главке, потом был директором ряда заповедников — Клязьминского, Астраханского, Воронежского, Мордовского, в конце жизни оказался в Брянске. Его жена, Н.К. Шидловская, временно исполнявшая обязанности зам. директора по науке, уволилась только в апреле 1946 г. и уехала с детьми к мужу. В октябре 1945 года были переведены в Ильменский заповедник К.В.Гарновский и Е.В.Дорогостайская; былой научный коллектив на глазах распадался… Перед отъездом Дорогостайская сдала итоговый отчет на тему “Систематический список цветковых и сосудистых споровых растений Кондо-Сосвинского заповедника”. К.В.Гарновский также успешно отчитался за проведенную им работу, оставив рукопись “Растительность Кондо-Сосвинского заповедника” в двух томах, лишь частично потом опубликованную.
В начале 1945 года директор Самарин вновь предпринял натиск на восстановленную в должности научного сотрудника З.И.Георгиевскую, требуя от нее сдачи отчета и грозя уже чуть ли не прокурором за очередной отказ. Вновь и вновь склоняли ее имя и дела на заседаниях научного совета, и опять речь шла об увольнении. Но и самому Якову Федоровичу оставалось недолго директорствовать. Им были недовольны в районе, на одном из заседаний отметили недостаточную его активность в развитии подсобного хозяйства, а также “нечуткое отношение к семьям мобилизованных”. Это выражалось и в том, что с возрастом (бес в ребро!) он начал очень активно приударять за одинокими женщинами-солдатками, особенно привлекала его радистка-метеоролог Саша (Александра Степановна) Полянская, упорно отвергавшая его притязания (“Ох, как я его лупила!” — вспоминала она позднее в письме к А.Костину). Неразделенный роман кончился тем, что Полянская написала жалобу на имя В.Н.Макарова в главк, и дни Самарина были сочтены: в 1946 г. его сменил вновь назначенный директором Борис Михайлович Зубков (1905 г. рождения, окончил сперва лесной техникум, а в 1934 г. и ВЗИПСХ в Балашихе, член ВКП/б/). А еще раньше, в декабре 1945 г., должность заместителя директора по науке занял Петр Давыдович Агеенко, один из ветеранов охотничьего хозяйства Ханты-Мансийского округа. Он родился в 1912 году в Курской области, окончил ВЗИПСХ в Балашихе в 1936 году, некоторое время работал охотоведом в Иваново, затем стал директором очень дальней Тауровской ПОС в Сургутском районе, вскоре перебрался оттуда в Варьеган, что в верховьях реки Аган, там был призван в армию, а после окончания войны получил назначение в Хангокурт, занял “нишу”, освобожденную Скалоном и Решеткиным. Забегая вновь вперед, надо сказать, что П.Д.Агеенко позднее долго работал в Ханты-Мансийске — сперва начальником окружного охотуправления, а затем заведующим опорным пунктом ВНИО.
Здесь автор испытывает некоторые затруднения. Дело в том, что П.Д.Агеенко оставил у многих людей, которым приходилось с ним общаться, не самые лучшие воспоминания: характер у него был не из легких. В письмах ко мне А.Г.Костина есть немало страниц, посвященных Петру Давыдовичу и его приключениям личного свойства в Хангокурте, но приводить их я не решаюсь, равно как и отзыв о нем Скалона. Поэтому лучше вернуться к В.В.Раевскому, одному из немногих, о ком за всю его жизнь никто, кажется, не отозвался худо.
Поскольку сестра Ольга постоянно беспокоилась о далеком брате, Вадим вскоре после возвращения написал ей такое успокоительное письмо:
“Тебя, конечно, интересует, как я питаюсь. У меня ежедневно бывает больше литра молока, приехав, я получил несколько литерных пайков за прошлое время (здесь были сохранены продуктовые карточки), и я привез несколько карточек литерных, которые и разделил между научными сотрудниками и директором. Мне досталось около пяти пайков, и я теперь опять обладаю запасом масла (в 6 кг), ем его, сколько хочу. Получил также лярд /мягкий жир вроде топленого свиного сала, поставляемый нам в годы войны из Америки заодно с памятными старым людям мясной тушенкой, консервированной колбасой и яичным порошком — Ф.Ш./, но еще не приступал к нему, имею также лосиное сало. Променял вперед несколько патефонных пластинок за мясо, которое еще бегает в лесу. Съел за это время 10 кг лосиного мяса. Имею несколько кг сахара, запас муки и пшена. Картошки могу есть сколько хочу, но употребляю редко. 700 граммов хлеба в день мне в этом окружении вполне хватает. Из лекарственных мер следую совету боровского врача и справляю каждый день мертвый час. По утрам пью лосиное сало в горячем молоке (до собачьего еще не докатился). В общем, чувствую себя нормально. На лодке ехал, к сожалению, только половину дороги один, сначала были попутчики и ехали в большой лодке. В общем лодочное путешествие заняло полмесяца. Пока никуда не собираюсь, пишу труды”.
Но не помогло Раевскому ни лечение на курорте, ни хорошее питание, ни лосиное сало в горячем молоке, здоровье его резко ухудшилось, он с трудом мог приходить в лабораторию, чтобы работать, стал брать рукописи и книги домой (жил он в отдельном домике). Кроме нескольких статей, опубликованных позднее в научных журналах, он затеял обработку всех материалов о зверях и птицах заповедника, присоединив к этому, конечно, и свои обширные наблюдения за все годы работы.
А.С.Полянская пишет, что при обострении болезни Раевский порой не мог даже встать и она писала под его диктовку. В ее письме очень много добрых слов о Вадиме Вадимовиче, есть там и такая фраза: “Он был морально устойчив, всегда помогал нам, солдаткам”.
Весной 1946 года Раевский отправил телеграмму Ольге Вадимовне с просьбой приехать в Хангокурт, и она стала собираться в дальний путь к умирающему брату. Сохранилось письмо В.В.Раевского от 19 мая 1946 года с наставлениями сестре, как ей лучше добраться.
“Дорогая Буля! Из-за плохой радиосвязи Хангакурта с Березовым, телеграфная переписка вышла весьма бестолковой и наверное тебя нервирующей. Состояние мое таково: из-за ограниченной оставшейся поверхности легких у меня сильнейшая одышка, не дающая возможности что-либо делать. Заправляю кровать с трудом. Одеваюсь в несколько приемов, после каждого чулка — отдых. Ходить пока могу на расстояние не больше нескольких метров. Стоять на ногах больше 1-2 минут трудно из-за нехватки дыхания. Самочувствие сидя — прекрасное, кажется… /не разборчиво/, но как стану двигаться, сразу вижу, что прикован крепко. Из Березова прихвати отхаркивающих средств побольше. В остальном — никаких других лекарств и вообще ничего не надо. При случае — чай.
В Березове я не имею постоянной квартиры и не могу тебе ничего указать, спал всегда в синем речном вокзале. В Игриме — у председателя колхоза Казиной, хотя ее мужа корчит. В Нерге остановись у Кузнецовой Анны Андреевны и Спиридона Прокопьевича или у моего лучшего друга из хантов Маремьянина Михаила Алексеевича, хотя его жена Арина ворчит. В Шухтунгорте остановись у Малистратовой Таисьи Афанасьевны, хотя она ужасная сплетница и тебе нарасскажет всякого вранья, зато она очень симпатично пьет чай. Жена Костина Зоя Алексеевна Соколова жила в Сергиеве /Посаде/, когда мы там были, чуть ли не на той же улице — она приятный собеседник…
В Березове на почте спроси, есть ли кто из заповедника, когда были, когда повезут почту в Хангакурт. Задай эти вопросы начальнику связи. От нас могут быть Васильев Евгений Васильевич /сын В.В.Васильева/, бухгалтер Пальянова Мария Ивановна, фельдшер, лечащий меня, Тайсин Петр, а также Полянская Александра Степановна, добровольно взявшая на себя труд ухаживать за мной с момента обострения. Все эти люди расскажут тебе, как надо ехать.
Если никого не застанешь, то имей в виду маршрут: Березов — Игрим (ходит пароход “Шлеев”, катера и прочее). В Игриме надо обязательно слезть (если данное судно не идет на Малую Сосву) и ждать пойдет ли какая-нибудь оказия к нам. При этом надо узнать, куда по Малой Сосве идет. Садиться надо только в том случае, если идет до Хангакурта, до Шухтунгорта (останется 150 км) или до Hерги (останется 250 км). Если катер идет до Пунги или лесоучастка, ехать без дальнейших попутчиков не надо, ибо в этих пунктах нет снабжения и оказии для продвижения дальше… Зайди в Березове в райздрав и выясни, как можно перевести меня на инвалидность. Выезд для этого в Березов исключен для меня. Ввиду большого наводнения, в Игриме тебе может быть придется остановиться в Нагорном (есть три Игрима), но там я никого не знаю, хотя возможно, что предколхоза Казина и там имеет дом”.
В Главном управлении по заповедникам Ольге Вадимовне дали командировку, чтобы вывезти Раевского в Москву на лечение (надо сказать, что в главке очень высоко ценили замечательного натуралиста). Вот как она описывает в неопубликованных воспоминаниях свое путешествие.
“От Березова до Хангакурта оставалось 600 км водного пути. До Игрима можно было доплыть пароходом или катером, а дальше надо было ждать оказии. Мне повезло, в Игриме я встретилась с 4-мя девушками-школьницами, возвращавшимися в Хангакурт на каникулы, и Женей Васильевым, старшим сыном бывшего директора. А в Нерге встретились с радистом и метеорологом заповедника, которые приплыли на большой лодке. Ею мы и воспользовались. Всего нас было шестеро, три пары. Обязанности посменные — двое тянут лодку бичевой по берегу, двое на веслах, один на кормовом весле и один на дымокуре (в котелке должны все время гореть и дымить шишки и сухие грибные наросты с деревьев). Ночевать под крышей довелось только в Шухтунгорте. Мне не разрешили сорвать ягоды малины, когда проплывали какое-то “святое место”.
Состояние Вадима было таким тяжелым, что Ольга не могла решиться на совместный с ним выезд и предпочла остаться в Хангокурте. Я.Ф.Самарин оформил ее воспитателем в интернат и по совместительству — библиотекарем заповедника. Прожитый там год был тяжелым, и навсегда отложился в ее памяти. На заседании Московского общества испытателей природы, посвященного памяти Вадима Вадимовича Раевского, она вспоминала:
“Умирал он долго, постепенно теряя силы, в полном сознании, что дни его сочтены, понимая, как одновременно с покидавшими его силами тают надежды и планы. А планы у него были большие. Это были планы, посвященные любимому делу охраны природы. Как ни трагична была его судьба, но он прожил жизнь, работая на любимом поприще, полностью поглощенный своим делом. Он всегда говорил, что жалеет людей, занимающихся нелюбимым делом. Если бы я был богатым человеком, — говорил он, — я бы все свои деньги вложил в то дело, которым был занят всю жизнь”.
Летом 1946 года временами Раевскому становилось легче, он вставал, даже плавал с Ольгой на покосы (план по заготовке сена полагалось выполнить каждому из работников заповедника, а был он немалый — 6 тонн). Пока Ольга косила и скирдовала сено, Вадим варил чай у костра, “Это были наши пикники”, — рассказывала позднее Ольга Вадимовна с мягкой улыбкой. Коров имели тогда почти все жители Хангокурта, и Вадим тоже приобрел корову, которая выручала в периоды перебоев с продовольствием. Малолюдный в обычные дни Хангокурт очень оживлялся во время выборов, приезжали манси на оленях, контору украшали еловыми ветками, все приезжие приходили навестить больного зоолога, долго беседовали с ним, сообщая лесные новости.
К сожалению, Зубков, сменивший летом Самарина, и Агеенко отнеслись к больному зоологу, мягко выражаясь, “не лучшим образом”. После того, как вышли сроки всех бюллетеней, и Раевский с 1 марта 1947 г. был отчислен из штата по инвалидности, ему перестали помогать материально и даже забрали из дома всю казенную мебель. А.Г.Костин вспоминал, что при посещении дома Раевских Ольга предложила ему присесть на трехногий старый табурет — дом был совершенно пустым, но ни брат, ни сестра не придавали этому значения и не обращались за помощью. Между тем, большой итоговый отчет зоолога по теме “Инвентаризация позвоночных животных Кондо-Сосвинского заповедника” был сдан в Главное управление по заповедникам в плановые сроки. Он был направлен из главка на рецензию к профессору В.Г.Гептнеру, известному своей строгостью. Вот какой был получен отзыв от этого ученого:
“Работа В.В.Раевского представляет несомненный интерес. Фауна заповедника изучена достаточно полно и подробно, о ней дается ясное и наглядное представление. Список видов, приводимых для заповедника, обширен и включает в себя значительное количество редких или появляющихся случайно. Полнота этого списка объясняется не только тем, что автор работал в заповеднике довольно долго, но и тем, что он строго использовал наблюдения и материалы других сотрудников, в частности, В.Н. Скалона. По ряду видов даны интересные экологические сведения, прежде всего по их стациальному распределению, изменению численности по годам, о сезонных явлениях и т. д. Особенно следует упомянуть о замечательных очерках автора о соболе, бобре и ряде видов птиц.” /архив автора/. Были, правда, и критические замечания, например, о том, что некоторые разделы (о медведе и др.) излишне коротки. В заключении В.Г.Гептнер рекомендовал работу Раевского к немедленной публикации.
Когда об этом узнал В.Н.Скалон, он обратился к В.Г.Гептнеру с протестом, считая, что Раевский не должен быть единоличным автором этой работы. Его официальное заявление рассматривалось на заседании маммологической секции Всероссийского общества охраны природы (“маммология” — одно из названий науки, изучающей млекопитающих) под председательством В.Г.Гептнера, после чего было принято решение о признании двойного авторства. Раевский с этим легко согласился, имеется черновик его очень вежливого, даже с извинениями, письма Скалону, которое Вадим Вадимович написал перед самой смертью и не успел отправить. До сего дня в Госархиве Российской Федерации, что на Бережковской набережной, хранятся два экземпляра машинописного отчета почти с одним и тем же заголовком, но у одного из них автором обозначен В.В.Раевский, а у другого — В.Н.Скалон и В.В.Раевский (более ранний вариант 1941 г).
Приведем подлинные тексты документов в подтверждение сказанному.
“Выписка из протокола заседания Президиума Маммологической секции Всероссийского общества охраны природы от 28.12.1946г. Присутствовали члены секции ВООП т.т. В.Г.Гептнер (пред.), С.И. Огнев, А.Н.Формозов, Д.МВяжлинский (секр.), председатель орнитологической секции Г.П.Дементьев.
1.Слушали: заявление члена секции В.Н.Скалона, изложенное в его письме на имя В.Г.Гептнера и Г.П.Дементьева
Обсудив заявление Скалона и наличные материалы, а также рукопись Раевского “Позвоночные Кондо-Сосвинского заповедника”
ПОСТАНОВИЛИ: считать, что доля материалов В.Н.Скалона (коллекции, наблюдения, рукописи, а также организация исследований), вошедших в работу В.В.Раевского “Позвоночные Кондо-Сосвинского заповедника”, весьма велика. Ввиду этого считать справедливым оформление этой работы двумя авторами — В.В.Раевским и В.Н.Скалоном или согласование готового текста со Скалоном как с соавтором. Отметить, что материалы В.Н. Скалона в рукописи В.В.Раевского оговорены. Направить выписку из этого протокола Главному управлению по заповедникам при Совете Министров РСФСР, В.Н.Скалону и В.В. Раевскому. Выписка верна — пред.В.Г.Гептнер”.
А вот личное письмо В.Г Гептнера В.В. Раевскому от 1 мая 1947 г.:
“Глубокоуважаемый Вадим Вадимович! Я очень давно не писал Вам, а теперь пишу без особого удовольствия, так как посылаю Вам с этим письмом выписку относительно Ваших и Скалона дел в связи с обработкой Кондо-Сосвинских материалов. Приведенная формулировка может быть Вас и не удовлетворит, но это, пожалуй, все-таки наилучшее, что нам всем удалось найти. Дело вообще мало приятное. Насколько я знаю, Вы как будто не очень возражаете против каких-то форм корпорации со Скалоном, и я надеюсь, что решение указанных лиц не будет идти слишком в разрез с Вашими существенными интересами. Со своей стороны я привел Скалону доводы — насколько я знаю обстановку в Москве — которые должны указать ему, что в создавшемся положении менее всего Вашего умысла и желания преуменьшить деятельность В.Н.Скалона. Я надеюсь, что все обойдется лучшим образом. Видел на днях уже совсем готового к выходу в свет Вашего “соболя” и порадовался за эту превосходную работу Пожалуй, это самое солидное, что мы имеем по соболю в нашей литературе. Как Ваше здоровье, над чем Вы сейчас работаете и какие у Вас планы на летний сезон? Не собираетесь ли быть в М-е? Буду рад известиям от Вас. Ваш В.Гептнер”.
Письмо пришло в Хангокурт за считанные дни до смерти Раевского.
А теперь снова приходиться заглянуть вперед, в конец 70-х годов, когда я решил опубликовать этот материал о позвоночных Кондо-Сосвинского заповедника через Московское общество испытателей природы в издательстве МГУ. Из двух упомянутых вариантов рукописи взял все-таки тот, что значился под авторством Раевского. Увы, Василия Николаевича, уже нельзя было спросить или уведомить, но его вдова, Татьяна Николаевна Гагина, профессор Кемеровского университета, справедливо указала мне, как научному редактору издания, что Раевский признал авторство Скалона. Однако, учитывая все обстоятельства подготовки этой рукописи, и тот факт, что Раевский очень строго оговаривал в тексте все сведения, принадлежавшие Скалону и другим лицам, было принято решение считать автором только В.В.Раевского, поскольку рукопись все же принадлежит ему. По настоянию редакции, название книги пришлось изменить на “Позвоночные животные Северного Зауралья”.
Первым дань памяти Вадима Вадимовича отдал профессор Николай Иванович Калабухов, поместивший в 1953 г. в “Бюллетене МОИП” статью-некролог с перечнем трудов Раевского. Позднее ряд статей об этом подвижнике науки был написан мной. 20 января 1972 г. в Московском обществе испытателей природы состоялось заседание, посвященное памяти В.В. Раевского. Подробно рассказала о нем, его работе и последних днях в Хангокурте Ольга Вадимовна, выступала там и сестра Льва Капланова, Софья Газаросовна, и его вдова Лидия Кастальская, присутствовало немало старых “кюбзовцев” (КЮБЗ — кружок юных зоологов Московского зоопарка, созданный в 1924-м году, куда Лева Капланов поступил в 1925, а Дима Раевский в 1926). И в том же 1972 году Ольга Вадимовна Раевская вместе со своим старым другом Глебом Алексеевичем Трембовельским побывала в знакомом ей Хангокурте, где поставила памятную доску на могиле брата с надписью “Он жил здесь, работал и умер, отдав все силы сохранению природы этого края”. А спустя еще несколько лет одной из улиц районного центра было присвоено имя “зоолога Раевского”. Вот что писал мне в декабре 1971 г. начальник Тюменского охотуправления В.И. Азаров, который собрал много сведений о Раевском во время своих частых поездок по Ханты-Мансийскому округу:
“В Березово, Сартынье, Луговой и других поселках мне неоднократно приходилось слышать отзывы о Вадиме Раевском от очевидцев, которые вспоминали его с подлинным благоговением, восхищаясь его выносливостью, исключительным знанием тайги, повадок зверей и птиц, его поистине богатырской силой (он ходил на каких-то огромных лыжах), энергией и особой добротой, которую он как бы излучал при общении с местными жителями”. И до сего дня этот человек сохраняет особый ореол легендарной личности.
Глава 5. ОБЗОР С ПЕРЕЛОМА СТОЛЕТИЙ
События, о которых мы рассказали, случились более пятидесяти лет назад, и много с тех пор утекло воды в Малой Сосьве, Конде и Тапсуе… За это время произошли грандиозные перемены, изменилась вся жизнь человечества, преобразилась и наша страна в целом, и Западная Сибирь, и Зауралье. Технический прогресс, современная цивилизация шагнули так далеко, что недавнее прошлое отодвинулось как бы в глубь веков, и старым людям порой даже трудно вообразить себе то, что они сами видели еще несколько десятков лет назад в своем же детстве и юности. Но не будем ставить точку на делах 1951 года и постараемся — хотя бы очень кратко — перебросить ветхий мостик между прошлым и настоящим…
Итак, Кондо-Сосвинский заповедник был ликвидирован раз и навсегда. Заповедные леса, включая все былые “ем-тахе” и другие святые места, стали частью Березовского и Кондинского лесхозов и охотничьими угодьями Шухтунгортского ПОХа. Прежние егеря или лесники-наблюдатели всегда оставались охотниками, и теперь они могли вволю отвести свои души в былых заповедных урочищах.
После ликвидации заповедника, областные организации Всесоюзного объединения “Заготживсырье”, занимавшиеся пушнымпромыслом, планировали организацию грандиозного охотничьего хозяйства типа прежнего Северо-Уральского охотсовхоза, но в реальности ничего не осуществилось, как и длительные попытки А.Г.Костина по созданию нового питомника сибирских бобров в Шухтунгорте. Александр Григорьевич затратил много сил на обоснование этого проекта (были произведены расчеты, составлены детальные схемы и планы) Еще в апреле 1948 г. он был вызван в Москву с докладом, который получил общую поддержку. Сам начальник Всесоюзного объединения “Заготживсырье” сказал ему: “Строить будем, и не только у вас, но и в других местах”. Уже хотели завозить по Малой Сосьве стройматериалы, когда что-то изменилось “наверху”, была арестована жена Молотова Полина Жемчужина, руководившая парфюмерной промышленностью, и былой активный интерес к бобровому мускусу сразу же испарился… Между тем, Костина очень поддерживал начальник Омского охотуправления, авторитетный охотовед Ю.А.Салин, который ранее даже рекомендовал его на такой же высокий пост при выделении Тюменской области, но Костин отказался, не желая расставаться с тайгой.
В 1956 году, после того как внезапно рухнула система “Заготживсырье”, в Шухтунгорте стал действовать только приемный пункт Игримского рыбкоопа. Правда, вскоре был создан Березовский коопзверопромхоз, включивший Шухтунгортский охотничье-производственный участок. Заготовки шкурок соболя опять возросли, участок успешно выполнял и перевыполнял планы, заработки промысловиков повысились, но в Хангокурте жизнь все равно шла на убыль. Школу-интернат перевели сперва в Шухтунгорт, потом в Игрим, а позднее в Анеево. Прежнее здание разобрали по бревнышкам, сплавили вниз по реке, осталась там только гидрометеостанция.
А над всем Тюменским Севером уже занималась, как любили писать советские журналисты, “заря новой жизни”. Где-то в далеком от Конды и Сосьвы областном центре набирали силу недавно возникшие тресты “Тюменьнефтьгеология” и “Тюмень-нефтегазразведка”, заложившие несколько опорных скважин бурения в Ханты-Мансийском округе. Но только одна из них, расположенная на берегу речки Вогулки, вблизи западной окраины Березова (кстати, заложена она была здесь по стечению обстоятельств, почти случайно), 21 сентября 1953 года дала знать о себе мощнейшим аварийным выбросом воды и газа. Из скважины выбросило сперва раствор, потом бурильные трубы, всю округу огласил мощный гул пробужденной подземной стихии и забил сильнейший газовый фонтан, который не могли усмирить более полугода (каково пришлось тогда местным жителям, можно только вообразить). Экспедиции геофизиков, которые уже собирались покидать Тюменский Север, поскольку многие специалисты считали его “неперспективным”, срочно повернули обратно. В Шухтунгорте остановилась одна из таких разведовательных партий и… начался разгром малососьвинской тайги. Это время еще застал на своем прежнем посту Александр Григорьевич Костин. После неудачных попыток организации бобровой фермы и нескольких поездок в Тюмень и Москву, неизбежно связанных с “непредвиденными расходами”, у него обнаружилась недостача, грозил суд, но спасла его, как это не удивительно… кончина в 1954 г. М.М.Пришвина. Вдова писателя, Валерия Дмитриевна, выслала небольшую долю из наследия мужа, причитавшуюся его внуку, Михаилу Петровичу Пришвину, сыну З.А. Соколовой, пасынку А.Г.Костина. Эту сумму и внесли, возместив недостачу, после чего Александр Григорьевич был, конечно, снят с поста директора и остался в том же Шухтунгорте простым работягой на им же организованной звероферме — он был отличным мастером на все руки. Все дела принял от него и успешно продолжал их Михаил Григорьевич Коптелов (я познакомился с ним в Березове уже в 1993 г., за три года до его кончины) Коптелов очень хорошо отзывался о Костине и Зое Алексеевне. Увы, беда, как известно, не приходит одна — Миша Пришвин, внук писателя, покончил с собой из-за несчастной любви. В том же 1954 году в Шухтунгорте умерли сестра Зои Ивановны Клавдия и новорожденный сынишка Костина Алеша.
В первой главе упоминалось, что К.Д.Носилов когда-то обследовал истоки Северной Сосьвы в связи с планами прокладки там железной дороги через Урал. В 1930 г. С.А.Куклин писал, что “в ближайшие годы предполагается соединить Северо-Уральские заводы с низовьями Оби железной дорогой. Эта дорога не минует заповедника…”. Об этом же не раз упоминал в своих отчетах и В.В.Васильев, но на самом деле строительство железной дороги Ивдель — Обь началось только в 1957 году, когда заповедника уже не было. Распространенное в свое время мнение, будто бы Кондо-Сосвинский заповедник “убрали”, поскольку он мешал этой трассе, не соответствует истине.
В марте 1960 года дала первую нефть Шаимская скважина у Турсунта, и весь этот когда-то заповедный край оказался в эпицентре тройного освоения — газового, нефтяного и лесозаготовительного. Через тайгу во все концы пролегли бесчисленные трассы и просеки, по ним шли тракторы и вездеходы, гремели взрывы геологов-сейсмиков, в небе не смолкал самолетно-вертолетный гул, и, на фоне всего этого, то и дело раздавалась частая ружейная стрельба — проходчиков тайги никто даже и не считал за браконьеров. Известное дело: лес рубят — щепки летят!..
Между тем, уцелевшая после погрома заповедная система страны начинала понемногу оживать. Специальная комиссия Академии наук СССР и созданное в 1955 г. Главное управление охотничьего хозяйства и заповедников при Совете Министров РСФСР прилагали большие усилия для восстановления былых заповедников. Удалось расширить территории Печоро-Илычского и Баргузинского, воскресить Башкирский, Алтайский и Кроноцкий. Не забыли и про Кондо-Сосвинский. Тюменский облисполком напоминал о необходимости его восстановления еще в середине 1950-х годов,
Главохота РСФСР включила его в список возрождаемых резерватов на 1959 г., но тут как раз подоспело строительство железной дороги, началась постройка новых поселков, отвод лесных массивов под рубку. Лесосырьевые базы за новыми леспромхозами закреплялись решениями ЦК КПСС и Совета Министров СССР, российские республиканские ведомства не могли идти против этих высочайших предначертаний. Государственная экспертная комиссия в 1962 г. рассмотрела границы и районирование зоны промышленного лесопользования по трассе Ивдель — Обь, которая как бы перечеркнула наискосок всю бывшую территорию Кондо-Сосвинского заповедника.
Эпоха покорения природы еще не миновала, об охране природы никто тогда не подумал. К тому же в 1961 г. Н.С.Хрущев провел новую атаку на заповедники, и все планы их организации пришлось отложить. На территории бывшего Кондо-Сосвинского заповедника стали стремительно возникать сперва времянки и бараки, а потом и поселки — прообразы будущих городов, иные из которых закладывались прямо по берегам бобровых рек. Говорят, что эти речные звери-мастера в то время обитали даже под железнодорожными мостами, а небольшие стада северных оленей иногда мешали движению поездов по новой колее…
Но недолго длилось такое время, когда машинисты тепловозов могли бить глухаря и рогатых зверей прямой наводкой из своих кабин. Вскоре вдоль железной дороги обозначилась своего рода “мертвая зона”, где и рябчика редко встретишь. По разработкам Научно-исследовательского и проектного института лесной и деревообрабатывающей промышленности, вдоль железной дороги Ивдель — Нягань было заложено девять крупных леспромхозов, а также лесопромышленный и лесопильно-деревообрабатывающий комбинат в будущем районном центре Советском. Новый район площадью около 3-х млн га был выделен из состава Кондинского района Указом Верховного Совета РСФСР 15 февраля 1968 года. На западе района у разъезда “135 км” возник Саратовский леспромхоз (позднее — Таежный). Возле станции Алябьеве заложили леспромхоз “Пионерский”, у станции Геологическая — “Комсомольский”, возле станции Конда — “Зеленоборский”, далее следовала идеологически выдержанная станция Коммунистическая с одноименным поселком и Самзасским леспромхозом… А сам районный центр, который позднее станет городом Советским, расположился совсем рядом с некогда священной бобровой речкой Ух. На смену старым названиям пришли совсем новые. И все-таки живая природа не сразу поддавалась всем этим преобразованиям…
В 1961 г. сотрудник Воронежского заповедника Леонид Сергеевич Лавров и свердловские охотоведы Н.Н.Бакеев и Г.А.Бабаков обследовали состояние бобрового поголовья в бассейне верхнего течения Конды и убедились, что оно значительно возросло, несмотря на ликвидацию заповедника и отсутствие специальной охраны. По их сведениям, там имелось в то время до 200 бобровых поселений при общей численности зверей порядка тысячи голов, т.е. в три или четыре раза больше того, что было при Васильеве и Скалоне. Дело в том, что местных охотников интересовал в основном соболь, шкуры бобров заготовители принимать не могли, а “черный” пушной рынок тогда еще не развился. Бобровая струя утратила былое значение, “зверь-инквой” перестал быть объектом промысла. Восстановилась былая численность бобров и на Малой Сосьве, за исключением отдельных речек в районе Шухтунгорта, где орудовали пришлые браконьеры. Все же зоологи продолжали настаивать хотя бы на частичном восстановлении Кондо-Сосвинского заповедника. Одно время Тюменский облисполком предлагал создать заповедник именно на Малой Сосьве, уступив Конду лесозаготовителям, но этот благоприятный момент был упущен.
Тем временем, Хангокурт постепенно затихал и пустел. Оживление внесла партия геологов, стоявшая там в 1960-х гг. два или три года. К ним часто приходили катера и малые самоходки, велся оживленный товарообмен на принципах “черного” пушного рынка, принявшего в то время уже широкий размах. Но в целом охотничий промысел явно утрачивал былое значение, люди предпочитали уходить за хорошими заработками в геологические партии, к нефтяникам, лесорубам, строителям, переселяясь в благоустроенные примагистральные поселки. Верность Хангокурту сохранял только преданный ему до конца своих дней Петр Петрович Игнатенко, живший там при метеостанции вместе с женой, Екатериной Афанасьевной, и приемной дочерью Анной.
“Многие любят природу, — писал мне Костин об Игнатенко в ноябре 1970 г. — но не могут отказаться от заманчивых предложений, сулящих материальную обеспеченность и городской уют. А он плевал на это. Получал гроши и жил в заброшенном Хангокурте. И приемную дочь воспитал, и никому в приюте и ночлеге никогда не отказывал. Знакомого и незнакомого принимал в ночь и полночь… Он выписывал много газет и журналов, много читал.
ЭПИЛОГ
Недавно довелось мне быть на довольно торжественном мероприятии: в Государственной думе проводились “Дни Ханты-Мансийского округа”. Можно было там отведать копченого муксуна, увидеть берестяные изделия и разные вышивки с берегов Конды и Казыма, но все-таки больше всего места на стеллажах и столах занимали книги, вышедшие в свет не только в самом Ханты-Мансийске, но и в Сургуте, Нижневартовске, Советском и других районных центрах, превращающихся из некогда захудалых поселков в просторные и благоустроенные города, соединенные железнодорожными магистралями со всей Россией. Среди многих красочных книг, альбомов и буклетов (были там книги и альбомы о заповедниках “Малая Сосьва” и “Юганский”, о нескольких природных парках ХМАО) мое внимание привлекло хорошо оформленное издание трудов Первой Всероссийской научно-практической конференции, состоявшейся в Нижневартовске в ноябре 2000 года. Название книги вполне соответствует духу и проблематике нашего времени: “Исследования эколого-географических проблем природопользования для обеспечения территориальной организации и устойчивости развития нефтегазоносных регионов России (теория, методы, практика)”. Она выпущена в свет под грифами Администрации Ханты-Мансийского округа, Российской академии естественных наук, Нижневартовского пединститута, ДЗАО “НижневартовскНИПИнефть”, Института природопользования NDI.Ltd, Института оптики и атмосферы СО РАН и посвящается 70-й годовщине округа.
Да, Кондо-Сосвинский заповедник, о котором мы поведали читателям, жил и действовал в иной стране, в другой исторической эре, хотя промежуток между этими эпохами весьма краток. В подтверждение этого, приведем отрывок из отчета В.В.Васильева из его обследований 1927 года.
“До сего времени все торгующие организации заинтересованы в получении от инородцев только пушнины и сырья, совершенно не обращая внимания на возможность сбыта, могущего быть весьма рентабельным, кустарных изделий, изготовляемых тузнаселением из того же сырья и отбросов пушного промысла. Многие изделия по выработке и прочности незаменимы, а по художественному выполнению совершенно оригинальны и, несомненно, исправленные в известную сторону рынком, будут иметь прочный постоянный сбыт, вплоть до заграничных рынков, где из предметов первой необходимости перейдут в разряд предметов роскоши (расшитые меховые женские шубы-хан-женсахи, покроя манто). Налаженный сбыт кустарных изделий в значительной степени и в первую очередь улучшит экономическое положение Севера. Как на пример, укажу на выделку птичьих мехов малососвинскими остячками и тапсуйскими вогулками. В настоящее время по бассейну рек Малой Сосвы, Тапсуя и Воръегана производится промысел черной утки (турпана), специально пленками /т.е. растянутыми сетями — Ф.Ш./. Запретить этот промысел туземному населению при его нынешнем экономическом положении мы не имеем нравственного права. За весну пленками добывается от 100 до 300 голов уток (на семью). Обычно для продажи утки выщипываются и черный пух сдается по цене 6р.50 к за фунт, белый — по 1р 20к. Для получения 1 фунта черного пуха необходимо выщипать 40-60 уток, тогда как из этого же количества шкурок выходит полный мех на шубу, которую носят туземцы. Мех этот, по удалению пера, служит до 15-20 лет и стоит на месте 12-16 р., а на городском рынке всегда будет стоить вдвое. Мех из серой утки можно приобрести за 6-8 р. Вообще труд у инородцев расценивается очень низко. Прочные и красивые меха набирают из голов и шеек хохлатой чернеди, гоголя и гагары. Мех, собранный из шкурок поганок, по красоте может конкурировать с лучшими пушными мехами. На изделия из отбросов зверового промысла укажу на меха из собольих и беличьих лапок и на меха из оленьих и лосиных ушей. Бисерными вышивками остячки славятся давно, а узорчатые коврики (тапы) из осоки могут служить оригинальным украшением где угодно”.
…Нет, не смогли конкурировать коврики из оленьих ушей или осоки с нефтью и газом; давно уже “живых коней обогнала стальная конница”… Не только изделия из “птичьего меха”, но даже шкуры соболей и бобров теряют былую значимость, пушнина уже не является тем “мягким золотом”, каким была прежде. Во-первых, усилиями охотоведов почти по всей России расселены теперь европейские бобры, во вторых, “волшебница-химия” со своей синтетикой подорвала значимость пушного дела и охотпромысла.
Но все это не дает нам права смотреть на прошлое свысока или забывать о нем. Нельзя ограничиваться и теми штампами, которые привычно кочуют из одной книги в другую. Кондо-Сосвинский заповедник не светоч науки, а живая жизнь людей на определенном этапе нашего общества, моей же задачей было добросовестно показать, что с ними происходило на самом деле. Исполнив это в меру слабых сил своих, сообщу теперь и то, что мне известно о судьбах героев этого повествования.
Василий Николаевич Скалон, защитив в 1946 г. докторскую диссертацию по бобрам Сибири, стал организатором отделения (позднее — факультета) охотоведения, созданного в Иркутском сельскохозяйственном институте в 1951 г., и занимался там преподавательской и научной работой до 1975 г., когда переехал в город Кемерово, где скончался 2 февраля 1976 г. В 1962-1968 гг. он возглавлял кафедру зоологии в Казахском педагогическом институте (г.Алма-Ата). Скалон уделял много внимания не только охотоведению, но и охране природы (в частности — в зоне строительства Байкало-Амурской магистрали), активно участвовал в борьбе за восстановление заповедника на Малой Сосьве, опубликовал много научных трудов. Его бывшая жена, Ольга Ивановна (он разошелся с ней вскоре после отъезда из заповедника), тоже стала доктором биологических наук и работала в Ставропольском отделении Всесоюзного Института Микробиологии (скончалась в 1990 г.). Старшая дочь их, Ольга Васильевна, также была зоологом и охотоведом (она училась в Иркутском университете, как и вдова В.Н. Скалона, Татьяна Николаевна Гагина, ныне профессор Кемеровского университета). Ольга Васильевна выпускала европейских бобров в Иркутской области (Шиткинский и Качугский районы), некоторые ее материалы включены в отцовскую монографию; умерла она в 1991 г. в Туле. Огромный личный архив В.Н.Скалона частично был им сдан при переезде в Кемерово в Иркутский госархив, но основная его часть находится у Т.Н.Гагиной и младшего сына Николая Васильевича (недавно он тоже стал доктором наук) в Кемерове. К столетию со дня рождения Василия Николаевича (2003 г.) они готовят книгу о нем, а Иркутская сельхозакадемия (бывший ИСХИ) намечает проведение конференции, посвященной памяти этого выдающегося ученого. Борис Фокич Коряков умер на рубеже 1970-80-х гг, а его брат, писатель Олег Фокич, еще ранее, вскоре после наших встреч в Москве в 1971 г.
Е.В.Дорогостайская и К.В.Гарновский, как мы помним, переехали в Ильменский заповедник, где их жизненные пути на недолгое время разошлись. Импульсивная Евгения Витальевна влюбилась в какого-то молодого сотрудника, но их счастье было коротким, и вскоре они расстались. Дорогостайская переехала с Урала сперва в Жигулевский заповедник, а затем в Дарвинский, после чего вернулась в Ленинград, где снова сошлась с кротким Кронидом Всеволодовичем. Он еще на Урале стал писать свои воспоминания о детстве и юности, оба они работали в Лениграде как ботаники, но Гарновский практически прекратил научную деятельность, Дорогостайская же проявила большую активность, защитила кандидатскую диссертацию о сорных растениях Крайнего Севера, который она изъездила вдоль и поперек, не раз бывала она и за рубежом, написала много статей о своем отце и его заслугах в деле изучения Байкала. Кронид Всеволодович продолжал писать стихи, издал одну детскую книжку, активно сотрудничал с В.В.Бианки, закончил свои мемуары о заповеднике.
В декабре 1987 г. Е.В.Дорогостайская писала мне: “Кронид Всев. совсем состарился и спит по 14 часов в сутки. Однако подготовил по требованию друзей своих сборничек стихов, “наскреб”, как он говорит. Сам бы не стал, но они хвалят, хотят отнести даже к Дмитрию Лихачеву. А вот за Конду-Сосьву никак не могу усадить. И осталось-то ему всего ничего. Беда с этими стариками — как с детьми. С кровати не стащить, на улицу не выгнать. Ведь ему же хуже от этой “барсучьей” или даже “кротовой” жизни”. Умер он 29 ноября 1988 г. В 1989 г. прах его был перевезен М.И.Гавриловым в Хангокурт и там предан земле недалеко от могил Раевского и Игнатенко. На памятной доске с эмалевым портретом бронзовая дощечка, где выгравированы строки из стихов ботаника-поэта: “А здесь осталось все, как прежде, / и не заметила тайга,/ что мой костер горел все реже/ и наконец совсем погас…”
Евгения Витальевна завершила работу над воспоминаниями мужа об их работе в Кондо-Сосвинском заповеднике и в 1993 г. они все-таки были изданы в серии “Библиотечка журнала “Югра” под редакцией В.К.Белобородова.
В начале 90-х годов Дорогостайская закончила и книгу о своем отце для серии “Научно-биографическая литература Академии наук”, но с изданием ее возникли трудности, требовались средства. Неугомонная старуха отважно отправилась в США по приглашению своего коллеги и друга, профессора Форреста, чтобы заработать лекциями сумму, необходимую для издания. Где-то в гостях у своих дальних родственников она ночью упала с высокой лестницы и вернулась в Петербург чуть ли не на носилках. Тем не менее книга “Виталий Чеславович Дорогостайский (1879-1938)” под редакцией Д.В.Лебедева все-таки вышла в 1994 г. в свет, в ней имеются не только материалы о научной работе иркутского профессора, но и уникальные сведения из архивов НКВД-КГБ /44/. В конце жизни Евгения Витальевна долго и тяжело болела, умерла она 19 мая 1999 г. в Петербурге. “Иркутск — мой отец, Питер — муж” — любила говорить эта мужественная и деятельная труженица, оставившая после себя обширный архив с множеством альбомов и рукописей. Среди них — альбом со старыми и новыми фотографиями, а также машинописные дневники о поездке в заповедник “Малая Сосьва” 1979 и в 1986 гг.
Вдова В.В.Васильева Мария Александровна жила в Красноярске с дочерью Галиной, она умерла в 1989 году в возрасте 90 лет. Александр Григорьевич Костин скончался в Полновате 17 октября 1986 года, похоронен на местном кладбище рядом с Зоей Алексеевной Соколовой, умершей там же зимой 1975 года; их дочери — Елена и Ольга — живут в Полновате, а сын Дмитрий — в Ханты-Мансийске. Ольга Вадимовна Раевская жила в Москве в крохотной комнатке-пенале на Большой Бронной улице, она скончалась 10.01.1980 г. в Москве. Кирилл Андреевич Дунаев после смерти своей жены Аполлинарии Ячигиной с марта 2002 г. живет, дай Бог ему здоровья, в городе Советском, его сын Павел работает в заповеднике “Малая Сосьва”, они оба — последние аборигены Малой Сосьвы. Долго держался в Тузингорте стареющий, но сильный охотник Григорий Прокопьевич Смолин, однако он тоже переехал на Обь и умер в конце 1970-х гг. В Шухтунгорте последними из аборигенов оставались две сестры Игнатьевы, старушки из “княжеского остяцкого рода”, как писал мне Костин. Их тоже вывезли оттуда уже в 1971 году. А от семейств Маремьяниных, Марсыновых, Езиных, Ячигиных и других хантов Малой Сосьвы не осталось, кажется, никого, все ушли к “верхним людям”… Сын Григория Сумрина, медвежатник Петр Григорьевич, умер в 1983 г., жена его Клавдия скончалась в начале 2002 года, два его сына живут в Советском районе, один в Омске. Михаил Тимофеевич Яковлев умер в феврале 1998 г. в Пионерском. Маркел Михайлович Овсянкин жил то в Арантуре, то в деревне Чантырье на Конде, умер он, говорили мне, вскоре после ликвидации заповедника, скоропостижно, упав с какого-то бревнышка, когда переходил ручей. Зоя Ивановна Георгиевская умерла в Воронеже в 1965 году. Яков Федорович Самарин, как сообщил мне Скалон, уехал в Сергиев Посад /Загорск/ и умер там в 1960-х годах. Жена его жила в Ленинграде, иногда встречаясь с Е.В. Дорогостайской, она тоже скончалась несколько лет назад. А доживающий свой век автор заканчивает эту мемориальную книгу стихотворением К.В.Гарновского, посвященного памяти Вадима Раевского:
Толокнянка
По сухим борам у Асе-Янги,
Где болот разорвано кольцо,
На подзоле зреет толокнянка —
Ягода хантейских мудрецов.
В тишине белесого рассвета,
В сизый ягель не вдавив ноги,
Тихо бродят на исходе лета
Старые насельники тайги.
Там, где прежде промышляли лося,
Ставили слопцы на глухаря,
Тихо бродят духи между сосен,
И над ними теплится заря.
Их давно оплакали живые.
Им остались на втором веку
Скудные, мучнистые, сухие
Ягоды, приникшие к песку.
Обойди, не попирай ногами
Пятна толокнянки на бору —
Может быть, придем сюда мы сами
Через годы, рано по утру…
________________________________________
ПРИЛОЖЕНИЕ
Отрывок из очерка В.В.Раевского о речных бобрах Кондо-Сосвинского заповедника
Западносибирский речной бобр
…Природа нашей территории предоставляет соболю один из вариантов возможных оптимальных условий, чего нельзя констатировать по отношению к бобру, находящемуся здесь близ северной границы своего прежнего широчайшего распространения. Я останавливался уже на богатстве кормовых ресурсов нашего соболя. Кондо-Сосвинский бобр поставлен в этом смысле в худшие условия, а именно: более чем на половине занятых им рек (практически на всех притоках Малой Сосвы и на самых верхних — Конды) из-за отсутствия своего любимого корма — осины — он принужден заготавливать на долгие шесть зимних месяцев березу, которую нельзя назвать иначе, как вынужденной пищей, и которая восстанавливается в условиях наших долин крайне медленно.
…В чем разница в предшествовавшей установлению заповедника истории здешних бобров и соболей? В том, что соболь некогда (при слабой охоте) весьма многочисленный, но сведенный затем в короткий период неограниченного промысла до единиц, при прекращении охоты дал обычную для таких случаев реакцию — вновь размножился до прежнего или даже выше прежнего уровня. Бобры же не были предметом напряженного промысла — ханты и манси издавна вели умеренную эксплуатацию зверей. Возникший было на некоторых реках по Конде пушной бобровый промысел русских охотников не успел получить значительного распространения, а на реках бассейна Малой Сосвы такого промысла никогда не бывало. Даже более того, по сведениям ряда авторов, в частности, З.И. Георгиевской и В.Н. Скалона, здешние бобры потому избежали истребления и сохранились до наших дней, что местные охотники поддерживали нечто вроде примитивного бобрового “хозяйства”. Это подтверждается, во-первых тем, что в отношении бобров существовала система нарочитого их сокрытия, чего не было в отношении каких-либо других зверей. До сих пор местные жители крайне неохотно говорят о бобрах. Во-вторых, ханты и манси никогда не передавали свою монополию на бобровые реки.
Подобный случай описан, в частности, И.С.Поляковым. Посланца Полякова Ф.В. Алексеева убили тапсуйские манси и с тех пор принадлежавшая по вотчинному праву р.Есс перешла в их владение. Эти сведения собраны В.В. Васильевым. Если принять обоснованные положения В.Н. Скалона о примитивном бобровом хозяйстве, то надо согласиться, что к моменту образования заповедника популяция бобров — объект столь ревнивого попечения со стороны заинтересованных в ней людей — не была так сильно сокращена, как популяция соболей. Разница в сути и формах бобрового и соболиного промыслов не менее важна. Единственная ценность соболя в его шкурке, которая идет в общие заготовки. Бобр же обладает двумя ценностями — шкурой и струей, причем в местных конкретных условиях превалирующее значение имеет струя. И вот оказывается, что ритуальные потребности ханты и манси в бобровой струе, сыгравшие в свое время положительную роль и спасшие нам бобров от гибели, сейчас действуют отрицательно, препятствуя процветанию бобровой колонии. Ибо добыча бобров перешла в подполье, получаемый продукт — бобровая струя — продолжает по скрытым каналам тайно расходиться среди узкого круга потребителей (шкурки обычно теперь не используются). Эта браконьерская охота, ибо ни о каком /прежнем/ “хозяйственном подходе” теперь уже не может быть и речи, особенно сильна на соседней территории, заселенной манси (Тимкапауль) и частично охватывает и заповедник. Так, в 1945 г. в лесном лабазе браконьеров, живущих в 40 км от заповедника (Пес-пауль) и имеющих лодку на пограничной реке Есс, найдена бобровая шуба и десяток бобровых шкур, часть которых свежие.
Различный результат, который дали в отношении соболя и бобра одни и те же охранные меры понятен. Для того, чтобы помочь соболям “подняться на ноги”, достаточно было одновременно с организацией заповедника установить повсеместный запуск, подкрепленный тем, что заготовительные организации не принимали его шкурки. Те же меры по отношению к бобру не дали результатов, так как, хотя шкуры бобров нигде не фигурируют, бобров бьют из-за струи, минующей официальный рынок. Упомянем еще, что численность бобров уже в условиях их охраны была заметно снижена при вылове зверей для местного питомника и реакклиматизации на Демьянке. В 1932-37 гг. отловили 48 бобров, нарушив при этом 16 поселений на 13 реках, причем на 4-х из них (Большая Ева, Большой Онжас, Чакня, Рось-еган) вплоть до 1943-44 гг. бобры не восстановились.
…В заключение считаю небезынтересным сообщить новый, до сих пор в литературе недостаточно установленный этнографический факт, имеющий непосредственное отношение к проблеме Кондо-Сосвинских бобров /надо учитывать, что это написано до публикации книги В.Н. Скалона — Ф.Ш./. Это факт обожествления бобра и участия его в культе ханты и манси в качестве священного животного. Мне посчасливилось видеть в одном из шаманских амбарчиков рода ханты Езиных на оз. Емун-Тор в заповеднике среди других культовых предметов (шайтанов, приношений в виде лоскутов материи, старинных монет, принадлежностей шаманского костюма, бубенчиков и пр.) символическое изображение бобра. Это было довольно грубое литье размеров около 10 см, в котором по характерному хвосту без труда угадывался бобр. Как сообщил мне в личной беседе В.Н. Чернецов /известный этнограф, изучавший хантов и манси — Ф.Ш./, аналогичные литые изображения бобра весьма древнего происхождения встречаются также в шаманских амбарчиках большесосвинских манси. В данном случае бобр олицетворяет божество нижнего подземного царства (в противоположность птице таукси — божеству верхней сферы — неба).