Николай Коняев
Уже неделю Яшка Шнайдер работал в пятом магазине. Выстаивая очередь, Серафима видела его в коротком, не по росту, скомканном халате снующим за прилавком к подсобке и обратно. Зубоскаля с продавцами, играючи ворочал пятипудовые мешки с солью и мукой, вносил товар в торговый зал и выносил оттуда тару, пальцами, как ломиком, вспарывал бумажные кули, вскрывал картонные коробки. Видела в заднем дворе магазина размахивающим жиденькой метлой, в кузове машины, в кругу сезонных грузчиков и ремонтирующим ящики. Или Яшке по душе пришлась новая работа, или после дикого запоя взялся наконец за ум, или — к этому склонялась Серафима — дорожил доверием милосердной Тосюшки, но всю неделю ходил трезвым.
Серафима наблюдала, как быстрым и упругим шагом он шел с работы или на обед — веселый, говорливый и насмешливый, за руку здороваясь с каждым встречным-поперечным, и, отмечая в Яшке перемену, ловила вдруг себя на мысли, что ждет, когда он к ней заглянет. Зайдет и спросит ненароком: «Надумала, теть Сим? Клиентов обеспечу». И от одной лишь этой мысли бросало в жар и холод…
Она давно уже надумала. Мечта о гнездышке в Камышинке всецело завладела ею. Требовались деньги. Тысячи две-три хватило б за глаза на переезд и обретение угла — какой-нибудь избушки, о доме не мечталось. Но и такие деньги ей во сне не снились…
Она ждала и все же, когда в один из вечеров Яшка с сумкой на плече переступил порог и заглянул с опаской в Леночкину комнату — нет ли посторонних? — вдруг оторопела, руки опустились. Яшка бросил в ноги сумку с надписью «Спортивная», облегченно выдохнул, расправил грудь и плечи. Был он в свежей дымчатой рубашке, заправленной под выцветшие джинсы, коротко острижен, наодеколонен.
— Ну что, теть Сим, лиха беда начало?
И по тому, как в сумке взбрякнули бутылки, Серафима убедилась — дождалась. Но, испугавшись проницательности Яшки, отступила в сторону.
— Что там у тебя?
— Товар, теть Сим, товар. Ведь мы договорились. Или я чего-то недопонял?
— Откуда столько, Яша?
— Вот этого тебе пока не нужно знать.
Втайне ожидала со дня на день, но чтобы так вот — сразу с водкой, в твердом убеждении в ее незамедлительном согласии — о том помыслить не могла.
— О чем ты говоришь-то? О чем договорились? Водку, что с поминок оставалась, сплавила, спасибо. Другого уговора не было у нас.
Яшка от досады навскидку щелкнул пальцами.
— Да ну тебя, теть Сим. То вроде бы не против, то снова за свое!
Сжав пальцы в кулаки Серафима, поднесла их к подбородку, качнула головой неодобрительно.
— С чего ты взял, что я не против?
— Вижу по глазам! — огорошил Яшка. И, не давая возразить, закончил тем же тоном: — Вижу — жмешься, трешься… Руби свои сомнения. Руби, пока я добрый. А то ведь передумаю — ногти обкусаешь!
— О чем ты, окаянный?!
Яшка перевел дыхание, раздельно произнес:
— Значит, так, теть Сим… Решай. Если нет, то я пошел, если да, бери товар и ожидай клиентов.
Серафима фартуком вытерла глаза.
— Боязно мне, Яша… Грех на душу беру.
— Бог тебя простит! Бери товар, не бойся. Если что, дай знать… Я почему тебя прошу? Менты мою берлогу знают. Для них моя берлога вроде как притон. А где притон, там часто шмон. А ты вне всяких подозрений. Клиентов буду посылать порядочных, надежных… Торгуй себе спокойненько… Бабки мне нужны. Ба-абки, понимаешь? И тебе не лишни. Тебе тем более, теть Сим. Четверть выручки твоя — вот какой я щедрый. — Яшка выставил бутылки.
Серафима пустым взглядом уставилась на водку.
— Поглядел бы на меня покойничек Матвей! Генка поглядел бы. Сгорела б со стыда!
Повинуясь безотчетному порыву, Яшка подскочил к окну, вгляделся в отражение, резко обернулся.
— Стыдно перед сы-ыном? Перед подлецом? — медленно приблизился к печи, тронул Серафиму за рукав, в глаза ей заглянул. — Святая простота… А ему не стыдно?
Серафима отмахнулась как от наваждения.
— Что ты, Яша, мелешь? Генка ли подлец? Он ведь другом был твоим. Ну тебя, ей Богу!
— Волк тамбовский ему друг, а не Яшка Шнайдер! Подлец он, хочешь или нет, — сцедил сквозь зубы Яшка. — Еще какой подлец прожженный! Он почему к себе тебя не перевез, когда Матвей Егорыч умер? Да потому, что выдра ощетинилась, поставила условие: либо я — твоя жена, либо матушка твоя… И все, и Генка скис. Другой бы взбунтовался, показал характер, а Генка рученьки по швам. Но не ради юбки, не-ет! Кого-кого, а Генку знаю. Ради перспекти-ивы! Ради продвиже-ения! — сделав губы трубочкой, с презрительной усмешечкой выговорил Яшка. — Они его продвинут в свою стаю! Тряпка — не мужик. Ничтожество и дрянь… Да, я тоже тряпка, если уж начистоту. Пьянь и размазня. Но не подлец, теть Сим, поверь. Разве я не вижу, что крутишься как белка в колесе? А он тебя хоть словом поддержал? Какую-никакую надежду подарил? Нужна ли ты ему? Можно ли так с матерью? Кому должно быть совестно?
Серафима встала, сплела руки на груди.
— Ты Генке не судья. Пусть живет как знает. Не ломать же ему жизнь даже ради матери? Я пока еще таскаюсь и себе хозяйка. Сама бы не поехала к нему. Когда уж ноженьки откажут, стану недвижимой, тогда и Генка — мне ль не знать? — не бросит, заберет.
— Слушай, сколько тебе лет? — Яшка вскинул руки, сел и застонал, отпав на спинку стула.
— Ты что? — насторожилась Серафима. — Чего зубами заскрипел?
— Прожила ты свою жизнь и ни-че-го не поняла! Каждый для себя живет. Каждый для себя и каждый за себя. И никому ты не нужна. Была нужна, когда пахала. Теперь тебя списали. Теперь ты — хлам, теть Сим. Поверь.
— Да ну тебя, ей-Богу!
— И всем ты в тягость и обузу. Ни на власти, ни на сына, ни на Бога не надейся. Я это понял хорошо. И потому протягиваю руку. Ты поможешь мне, я помогу тебе. Будем выкарабкиваться вместе. Без бабок в наше время ты не человек… Сама недавно говорила: цель должна быть в жизни. Но к цели продвигаются с толстым кошельком, с тонким делать нечего. Пока еще я в силе и в своем уме, должен обеспечить себя бабками. Вот цель так цель, всем целям цель. Скажи, что я не прав!
— Может быть, и прав… Да только уж ступай, не распинайся. От правоты твоей не легче.
11
Верила ли в Бога Серафима?
…Помнилось как сон: девчонкой несмышленой, лет пяти-шести, напросилась с бабушкой и матерью в соседнее село на праздничную службу. С ревом напросилась. Была весна, но снег еще не стаял, лежал в низинах грязными лоскутьями, блестел в логах искристой коркой. Птичьим граем спозаранку огласилась роща, теплый ветер обдувал лицо, парное ото сна. Вышли поутру и долго, с остановками, шли раскисшим слякотным проселком. Сердчишко встрепенулось, когда на чистом взгорке, в стороне от скученных избенок, частоколов увидела впервые осихинскую церковь. В благоговейном трепетном молчании взирала на чудесный Храм, возникший будто бы из сказки, с его округлыми торжественными стенами, сверкающей на солнце золоченой маковкой, сияющим крестом… Под тихий благовест христосовались люди с блаженными улыбками на просветленных лицах, с глазами, полными любви, прощения и кротости. Бабушка взяла ее за руку, и с суеверным страхом и почтением к неведомому таинству, должному свершиться, она взошла на паперть по высокой лесенке с чугунными перилами. Горящий солнечным огнем иконостас и образа в серебряных окладах, сладкий запах ладана, седой священник в длинной рясе, выплывший, казалось, из-за алтаря, легкий чад кадила и свечей, суровые старухи в суконных темных шалях, волнообразный шелест голосов — все это, вместе взятое, вдруг захлестнуло жалостью к себе, тревогой, робостью, сиротством, и, ткнувшись в материн подол, захныкала: «Домой… Домо-ой… Домо-о-ой!» — «Негодная девчончиш-шка!» — зашипела бабушка.
«Домо-ой! Хочу домо-о-ой!» — заплакала навзрыд.
Другое тоже помнилось…
Пришла домой из школы, а мать в святом углу — молилась на икону.
«Мама, Бога нет. Бог — опиум народа!»
Но мать не рассердилась, даже и не цыкнула. Встала медленно с колен, привлекла к себе. Только и сказала: «Мелко, дочка плаваешь… Когда-нибудь дотянешься до Бога!»
Пусть в церковь не ходила, обрядов строго не блюла, не знала слов молитвы, как истово верующие бабушка и мать, глядела на иконы, как баран на новые ворота, не в состоянии постигнуть смысл загадочных сюжетов. И где ж было постигнуть, когда со смертью матери последнюю икону спрятала в сундук — стыдилась, дурочка, подружек — увидят, обсмеют! — да кабы только это — накажут за религию. И все же втайне верила, ибо совсем без веры как же можно жить? Без веры, чувствовала, жизнь стала бы пустой и беспросветной. Но верила по-своему — не в Человека-Бога, а в некий Высший Разум. Всевидящий, всезнающий. Которому подвластно все сущее на свете…
Утром Серафима отделила двадцать пять рублей от июньской пенсии и с облегченным сердцем отправилась в сберкассу. Внесла свой вклад в постройку Храма, в котором — знала точно — уже не помолиться.
* * *
Вечером калитку закрыла на вертушку, накинула крючок на сеничную дверь, но, вопреки обыкновению, домашнюю оставила открытой. Включила свет в прихожей и выключила в горнице. Без аппетита похлебала жиденькой окрошки и запила все тем же теплым квасом. Включила телевизор. Три мужика за круглым столиком спорили о роли новых партий в перестройке. По второй программе народные избранники толклись у микрофонов, с мольбой взирая на Лукьянова, с улыбкой разводящего руками. Серафима отключила «говорильню» и включила радио. У ног, мурча и выгнув спину, терся рыжий кот.
— Да чтоб ты потерялся, надоеда! — толкнула Серафима настырного кота. Кот обиделся, запрыгнул на кровать, свернулся на подушке.
Ожиданье становилось тягостным. Серафима прилегла. Но гул машин, треск мотоциклов, скрежет дикой музыки из городского парка, порывами влетавший в раскрытое окно, шаги на тротуаре — любой из этих звуков вскидывал с постели. Когда и звуки растворила в себе ночь, Серафима задремала, и требовательный стук в раму выходящего на улицу окна застал ее врасплох.
За окном на тротуаре стоял высокий парень в белой водолазке. Серафима вопросительно мотнула головой. Парень молча щелкнул себя по кадыку…
Из батареи под кроватью выхватив бутылку, бросилась к порогу. Уняв сердцебиение, выскочила в сенцы. Бросила бутылку в матерчатую сумку, висевшую за дверью. Оставив сверток на крыльце, подошла к калитке.
— Чего тебе?
— Бутылочку…
— Бутылочку ему… Откуда у меня?
— Яша посоветовал…
Гусаровская Найда, громко брякнув цепью, вдруг захлебнулась лаем. Серафима вздрогнула.
— Кошку усекла! — засмеялся парень.
Рыжий кот беспечно умывался на заборе вблизи Ефимовых сараев. Серафима сплюнула в сердцах.
— Чтоб тебя собаки разодрали!
Принесла бутылку. Следуя наказу опытного Яшки, пересчитала деньги в свете от окна и лишь затем через калитку подала «товар».
— Случайно застоялась!
За полночь клиенты зачастили. Серафима опрометчиво кидалась за порог. Клиент шел больше трезвый, при немалых деньгах, лишнего не спрашивал, но Серафима, принимая смятые купюры, в запале бормотала:
— Случайно застоялась!
В третьем часу ночи, когда из дюжины бутылок оставалось две, громыхнула сеничная дверь — второпях, видать, оставила незапертой калитку, — и припозднившийся клиент прошел через подворье. Выскочила в сенцы.
— Кто там тарабанит?
— Открой, торговка, дело есть! — раздался пьяный голос.
Клиент был явно не от Яшки.
— Иди, иди отсюда. Не знаю, кто ты есть и по какому делу, но разговаривать с тобою не хочу.
— На сто рублей, торговка, дело!
— Кто тебя прислал-то?
— Голос. Внутренний мой голос. Иди, кричит, собака, вдарь на завершение!
— Кто голосу дорогу указал?
— Нюх, торговка. Нюх. Он у меня по этой части любой овчарке фору даст.
И Серафима убедилась: далеко зашло. Бдительность утратила!
— Ступай, милок, отсюда. Нету у меня… Не было и нет. Нюх тебя подвел.
— В натуре, что ли, старая?
— В натуре, мой хороший. Ступай своей дорогой. Может, где найдешь.
— Вот так накололся, мать твою рас-стак!.. — Пьяный отошел, бормоча ругательства.
Серафима выждала, когда захлопнется калитка, закрылась на вертушку…
Тяжелый полусон схватил ее под утро.
12
Чем больше размышляла Серафима, тем ясней осознавала, что тридцать пять кедровских лет прожиты на чужбине. Как бы проводила условную черту, незримо отделявшую Кедровый от Камышинки, и все, что видела по-новому вокруг — обломанный кедрач, замшелые холмы, глубоководностью и ширью пугающую Обь и высыхающую Невлевку, ревниво и пристрастно сравнивала с тем, что за чертой: березовыми колками, пшеничными полями, прудами и озерами, и находила утешение в бесспорной несравнимости родного, незабытого… Даже от названий сел и деревень — заброшенных и здравствующих ныне — Камышинки и Моршихи, Крутинки и Осихина, Малькова и Ключей — казалось, исходили свет и благодать в отличие от холода и мрака местных Рямовок, Атлымов и Урманных. С неизъяснимым удовольствием произносила Серафима забытые, казалось, имена сельчан и радовалась крохам, сохраненным памятью…
Жаль было лет, прожитых вне Камышинки, но в мыслях не корила покойного Матвея. За что было корить? Не в поисках удач и приключений увез ее на Север, оставил на забвение могилы стариков. Не от хорошей жизни скрылся из Камышинки, а от недобрых взглядов, слухов, кривотолков…
Днем в ожидании «товара» села за письмо брату Парамону. После многочисленных приветов приступила к главному:
«…Свое житье-бытье описывать не стану, не хуже понимаешь, каково приходится одной в отрыве от своих. Генка — не опора, зря тешилась надеждой. А потому надумала вернуться по весне. Поспрашивай у наших, кто бы мог продать недорого избенку, но чтобы с огородом и сарайкой. Узнай да поторгуйся. Как что-то подвернется, так сразу же дай знать. Все пораспродам, а денег наскребу…
»
Подумав, приписала после «До свидания»:
«Не тяни и не откладывай, не заставляй упрашивать».
И не случайно приписала…
В войну возила сено с ним на пару. Вставали спозаранку, приезжали затемно. Пока кобылу распряжешь, придешь домой, разденешься, поешь скорей-скорей, и спать ложиться незачем — время запрягать. Братишка уставал, не высыпался. Жалеючи будила: «Вставай, сходи на конный двор, приведи кобылу». Парамон капризничал, протирал глаза: «Как ты надоела с твоим сеном!» — «Вставай, вставай — светает». Парамон вставал: «Так и быть, кобылу приведу, а запрягать не стану». Приводил кобылу, садился на порог и смолил махру — курил лет с девяти. «Брательник, запрягай!» — велела Серафима. «Ладно, запрягу — за сеном не поеду». Запрягали. Пора ехать. Парамон упрямился. «Поедешь или нет?» — сердилась Серафима. «Поехать-то поеду — накладывать не стану». И так до бесконечности…
И вот уже в годах, а детская упряминка в нем укоренилась.
* * *
В последнее время город жил слухами. О денежной реформе, наценках, дефиците. В пятом магазине судачили о мафии, строили догадки о диверсиях, предсказывали голод и разруху. Слухи дополнялись правдоподобными рассказами случайных «очевидцев» и «свидетелей». Серафима верила всему, скупала спички, соль, муку — все, что лежало на прилавках…
В один из поздних вечеров послышался ей шорох во дворе, в заборе за сараем скрипнула калитка. «Не Яшка ли пожаловал с товаром?» Но Яшка третий день не появлялся и должен был по уговору наведаться к утру.
Серафима вышла, огляделась. В конце двора, перед сараем, покачивались стебли картофельной ботвы. Гусаровская Найда, сомлевшая от зноя, тявкнула два раза и, высунув из пасти розовый язык, скрылась под навесом.
«Дворняга или кошка прошмыгнула… Или кто-то из Гусаровых вышел по нужде», — решила Серафима, вспомнив, что к соседям приехали вчера дочь Екатерина с мужем-вертолетчиком Денисом и шестилетней дочкой Викой. Вспомнив, успокоилась и вернулась в дом.
Но не прошло недели, и вновь она услышала ржавый скрип калитки в глубине двора. И тотчас, будто спохватившись, заливисто, с подвывом, залаяла гусаровская сука… Через заднюю калитку или сквозь пролом в заборе кто-то, очевидно, проникал во двор. О заблудившемся клиенте не могло быть речи. Все ночные визитеры стучали упредительно в окно. Сделав несколько шагов — вкрадчивых и мягких — по направлению к сараю, Серафима встала, вслушалась, всмотрелась в заросли малинника, скрывавшего забор, из-за которого (она интуитивно чувствовала это!) в щель ее разглядывал кто-то хоронившийся в кустах. Серафима медленно ретировалась в
сенцы…
Через несколько минут на дверь навесила замок и — с оглядочкой, бочком подалась к соседям.
Хозяева и гости сидели в чистой, освещенной солнцем горнице. Посреди богатого зеленью стола высилась бутылка с мутной темной жидкостью. Гусариха беседовала с дочерью, Ефим, жестикулируя, с Денисом, на коленях у которого примостилась Вика.
Уже почти неделю Гусаровы работали на раскорчевке отведенного участка. Длинноногая, костлявая в мамашу, живая и веселая в отца, Екатерина пропадала с мужиками на делянке, окапывала пни и вырубала тал, а синеглазая в отца, кудрявая Вика хвостиком таскалась за Гусарихой, занятой домашними делами…
Слегка хмельной и размягченный, Ефим вскочил навстречу.
— Садись сюда, Симуня. Обмоем наш участок. Будущую
дачу!
Екатерина прыснула в ладонь.
— Как до Луны пешком до дачи, а ты уж за обмывку!
— Было бы начало! — возразил отец.
Гусариха придвинулась к Денису.
— Садись, Симуня, рядышком.
Но Серафима поняла, что вклинилась не вовремя. Что им до чужих тревог, когда семья вся в сборе!
— Нет, я на минуточку…
— Бабушка, а бабушка! — Вика соскользнула с колен отца, подбежала к Серафиме.
— Что, моя веселая?
— Я тебе, бабусенька, тайну не скажу!
— Правильно, разумная. Раз тайну, то не надо.
Отец полюбопытствовал на свою беду:
— Какую, доча, тайну?
— Что в подполье у дедушки самогонка спрятана!
Гусариха икнула и выронила вилку, Екатерина густо покраснела. Тесть и зять переглянулись, закатились смехом. Денис схватился за живот.
— Продала дедулю с батей. Даром продала!
Серафима, чувствуя неловкость, разрядила обстановку:
— Я чего, Ефим зашла? Найди мне покупателей. Лодку, лодочный мотор, ружьишко продала бы… Генке берегла, да он, похоже, плюнул… Деньги край нужны.
Сосед смахнул слезу, прошел на место, сел.
— Давно пора, Симуня. Зачем добру ржаветь? Найду… Оценим, продадим. Внакладке не останешься.
— Бабушка, а бабушка! — снова встряла Вика. — У тебя клубничка есть?
— Есть, миленькая, есть. Сладкая да сочная!
— К бабушке хочу, — заявила Вика. — К бабушке Симуне ночевать пойду!
Екатерина подскочила и дала шлепка.
— Бессовестная девочка! Не стыдно попрошайничать?
— Ну что ты, мамка, злишься? — вступилась Серафима. — Пусть со мной пойдет, ночку заночует. Вас тут целая компания, а бабушка одна… Все будет веселей. Пойдем со мной, веселая!
* * *
Серафима поливала, Вика лакомилась ягодой, попутно выдавая новые «секреты»:
— Баба Феня — жадина, клубнику рвать не разрешает…
Серафима краем уха слушала малышку, оттаивала сердцем, освобождалась от тяжелых подозрений…
Дома Вика забавлялась с увальнем-котом, с ходу окрестив его Бароном. Носилась с ним по комнатам, звенела колокольчиком и перед сном опрыснула трусишки. Опрыснув, застеснялась, легла на взбитую постельку, уснула моментально. Не видела, не слышала, как, состирнув ее бельишко, металась Серафима, будто заведенная, от окна к калитке и обратно.
Продолжение следует…