Хронограф детства

Николай Дедюхин

Маленькая каюта деревянного плашкоута. От железной печурки жарко и душно. На столике лежат крупно нарезанные куски рыбы. Запах и вкус ее до сих пор осязаемы. Мама выводит меня на корму судна, поднимает за притолоку, и я, держась за деревянный хобот руля, справляю свою нужду. Туалетов на таких посудинах не было. Прохлада окутывает меня. Сквозь дымку морозного тумана под рулем вижу водоворот со снежным месивом. Это сало…

Поздней осенью наша семья уезжала из мансийской деревни Куги на жительство в райцентр Березово. За кормой оставалось раннее детство…

Куги — типичная мансийская деревушка, каких по берегам реки Северная Сосьва было разбросано немало. В основном здесь жили охотники и рыболовы — манси. Из русских занесло сюда Сочневых и нас. Как оказались в этих краях степняки-калмыки, я узнал позже.  Их называли «спецпереселенцами”. Это слово втемяшили в наши головы как понятие “неполноценный”, хуже того — “затаенный враг”. На бытовом уровне местное население это никак не воспринимало. В Кугах наша семья прожила около пяти лет.

…Вспоминается тихий, умиротворенный вечер, горит большой костер. Вокруг чумазые лица ребятишек. Мы жарим кедровые шишки и наслаждаемся живительными зернами. Тепло костра ласкает нас, языки пламени завораживают, соединяя с окружающей природой. Никакой грусти, никаких тревог. Здесь дети единого племени — племени природы.

Из глубины вечерних сумерек слышу голос мамы: «Коля, пойдем доить Субботку». Я бегу на зов. Сначала струйки молока звякают о дно кружки, которую мама всегда брала для меня. Я долго потягиваю парное молоко. Когда мама заканчивает дойку, идем в калмыцкий барак. Молодая калмычка недавно родила девочку, ей нужна поддержка. Мама отливает из ведра немного молока, о чем-то беседует со старой калмычкой. А я неотрывно смотрю на чудное создание. В качалке — живая игрушка. Черные, как смоль волосы, и в узких щелках глаз — смородинки.

— Нравится? — спрашивает молодая калмычка.

Я киваю головой.

— Возьми. Отдай нам Субботку.

Я соглашаюсь. Все смеются…

Как-то с мамой мы пришли в барак в тревожный час. Калмыки только что приехали на неводнике из-за Сосьвы. Мокрые, взъерошенные, они громко о чем-то говорили на своем языке.

Из беседы мамы с молодой калмычкой я понял, что при переправе через Сосьву их застиг ураган. Став взрослым, я узнал, что порыв урагана может поднять большую волну в считанные минуты.

— Бог спас. Бог спас! — повторяли они на русском языке.

— А что такое Бог? — спросил я.

— Это там высоко, высоко в небе, — пояснила калмычка.

Позже, когда я впервые увидел в Березово икону, мне Бог представился иконой высоко поднятой вверх на тонкой нитке. Видимо, я пытался соединить реальное с чувственным. Братья со своими сверстниками запускали в воздух бумажных “змеев”. В моем детском воображении они поднимались так высоко, что казалось — в бесконечность.

Березово встретило нас морозцем. Сосьва была уже в заберегах. Мама ведет меня за руку, а рядом вприпрыжку бежит брат Валерий. Все для нас чудно! Длинная эстакада пристани, высоченная впереди гора. Но больше всего нас поразили столбы с проводами и белыми роликами.

— Мама, мама, смотри, сколько игрушек! – кричим мы с братом, вздернув мордочки вверх.

Мама тихо улыбается. А вскоре на одной из улиц мы с Валерой гоняем куриц.

— Куропатки, куропатки!

Мама уже не улыбается.

— Дикарята вырвались из лесу, — наверное, думает она.

По прибытию в Березово мамина улыбка надолго исчезла с лица. Начался новый, очень нелегкий этап в нашей семейной жизни. В Кугах на общем фоне нищеты и убогости мы были хотя бы не голодны. Мама работала пекарем и одновременно продавщицей. На этот скудный заработок она, конечно, не могла прокормить и одеть нас, шестерых ребят. Самый старший из братьев, Лев, после ухода отца на фронт оказался на лесоповале. Юношеская дерзкая шалость стоила ему трех лет трудовой колонии. Спасали нас мамины организаторские способности. Все дети, кто был способен что-то брать от природы и приносить в дом, были задействованы. Главным же кормильцем был Юрий.

Юрию едва исполнилось пятнадцать, когда мама пристроила его к опытному охотнику-манси Монину Николаю Захаровичу. Он его натаскивал в деле и эксплуатировал, как мог, Юрий был проворным и удачливым партнером.

Когда я с братом оказался на своей первой охоте, он поведал мне один эпизод из этих натаскиваний. Вот его рассказ.

Днем зашел к нам Николай Захарович за табаком. Он частенько это делал. Табак-самосад мы летом на пароходе “Шлёев” выменивали на сырков. “Шлёев” ходил четко по расписанию, к нашему берегу не приставал: возле Куг был перекат. Заранее гудел и замедлял ход. А мы — тут как тут. Прижмемся к борту на колданке, по кромку заполненной рыбой. Быстро вычерпываем ее сачками на корму парохода, а матрос бросит нам мешочек с табаком, этак горсти на две-три. За лето глядишь, и набирается приличный запас.

Так вот, Николай Захарович взял горсть табака и говорит мне:

— Юрка, собирайся. Сегодня ночью, как стихнут собаки, спускайся на лыжах к реке; обойди деревню низом и выходи. Прямо к зимнику. Я буду тебя ждать. Надо мясо кушать…

Охота в ту пору на зверя была запрещена. Порядки были жестокие. Люди друг за другом следили и доносили. Но у нас кончилось мясо, а впереди до свежей рыбы еще три месяца. Семи ртам тоже мясо кушать надо…

К полудню выследили зверя, начали преследовать. Достигли на выстрел. Николай Захарович спустил курок своей берданки. Резкий звук пронзил тишину леса. Зверь остановился, Но не падает. Он перезаряжает ружье: щелк — осечка, щелк — осечка! Он достает третий патрон, осечки повторяются. Патронов больше нет. Их берегли, как драгоценность. К изумлению обоих лось стоит.

— Юрка, возьми мой касай (по-мансийски нож), иди добудь зверя, — говорит Николай Захарович.

Я беру нож, осторожно пробираюсь сквозь мелкую чащу. Вижу живые глаза лося, слышу его хриплое дыхание, но делаю то, что сказал наставник. Лось наклонился на противоположный бок от удара ножом, но не упал. Только тут я понял, что мы загнали зверя в глубокий снег, он продавил наст, и умирающий oceл на нем брюхом. К тому времени я уже знал повадки раненого зверя. Он копытом может медведю хребет переломить, а когда носит рога, крупную собаку отбрасывает на несколько метров.

— Я до сих пор не знаю, в какой степени для меня был риск. Вероятнее всего, Николай Захарович реальную ситуацию вычислил заранее, а меня лишь проверял, — такими словами Юрий закончил этот рассказ.

Поздней осенью учитель и ученик надолго отправились в лес на промысел, Главным занятием было белкование, добыча мяса — дело побочное. Почему белкование? Все меха в те годы шли на экспорт: война требовала жертв. Белка на мировом рынке весьма ценилась. Видимо, шла мода на короткий и нежный мех…

Сезон промысловой охоты продолжался до глубокого снега, пока собаки могли идти впереди охотника. Удачливые возвращались с мешками пушнины, с хорошим запасом мяса лося, медведя и дикого оленя. Доставлялось все это поэтапно на легких нартах, которые чаще всего впрягались сами охотники. У редких были домашние ездовые олени.

К возвращению охотников приезжали заготовители из “Омпушнины». Это были особо уполномоченные люди. Они оценивали и принимали добытое. В начальствующих кабинетах и передовицах газет того времени пушнину называли “мягким золотом». Taк оно и было. Однако охотники за нее получали во много крат меньше номинальной стоимости в виде целевых талонов. На эти талоны шла отоварка на боеприпасы, муку, соль, спички. Выдавалась мануфактура.

Не знаю, в какой пропорций делился Николай Захарович со своим подмастерьем. Но, по воспоминаниям братьев, голода мы тогда не знали. Хуже было с одеждой, ее на нашу семью всегда не хватало.

С прибытием в Березово мы лишились всего этого. К тому же весной, в год переезда, у нас сгорел дом и утонула Субботка.

— Беда не ходит в одиночку.

Некоторое время мы жили у дяди Бори, младшего брата нашего отца, потом перебрались в свой дом, который мама купила на скопленные гроши. Он стоял на берегу буерака. Домом его трудно было назвать. Представлял он из себя довольно просторную хижину, по окна вросшую в землю. “Я купила не дом, — говорила мама знакомым, — а место”. Место для наше семьи было действительно удобным. По весне подавливаемый льдами Сосьвы и Казенки буерак разливался до нашего огорода. Отсюда на лодке мы отправлялись на рыбалку, за грибами, за ягодами; по буераку завозили на зиму дрова и сено. Это составляло самую необходимую потребность для жизни всех березян того времени.

Река снова на многие годы стала для нас кормилицей. Но ее норов непредсказуем. Весна 1947 года выдалась ранней, паводок выплеснулся из обычных берегов. В редкий час семья собралась вместе, за столом оказались почти все в сборе.

— Смотрите, смотрите — корову понесло! — кто-то крикнул из братьев.

Выскочили на улицу. Деревянный мост, что соединял берега буерака, как плот, поплыл в сторону протоки Казенка. A на нем корова. Бедное животное намеревалось перейти на противоположный берег. Чуть пригрузило мост, который был уже подперт водой, и тронулся по течению.

Через пару дней вода подступила к стенам нашей избы. Семье пришлось эвакуироваться на лодке. Местные власти представили нам временное жилье на улице Кооперативной, в одном из старинных купеческих особняков, К тому времени он хорошо еще сохранился. Обшитый узкими струганными и покрашенными досками, с резными наличниками, имел три крыльца — два высоких и одно, на задках, низкое. Похоже, что это был уже пристрой более позднего времени. Въезд во двор обрамляла высокая, массивная арка с большими тесовыми воротами, На обширном дворе размещались две длинные конюшни, рубленные из толстых бревен, почерневших от времени. Крыша тоже из досок, но уже обновленная. Внизу, в самих конюшнях, множество стойлов для лошадей. На верхнем ярусе хранилось сено. Для его заметки, во всю длину конюшен на уровне нижней части сеновала выступала площадка. Сено подвозилось зимой на лошадях большими возами. Сначала оно заметывалось на эти площадки, а затем через небольшие проемы в крыше конюшни перебрасывалось на сеновал. В Березово я видел много таких сооружений, но эти отличались от других своими размерами и добротностью. Не случайно они оказались в ведении райкомa партии и райисполкома.

Чем мы заслужили внимание у местных властей, попав сюда? Ведь обездоленных тогда было множество, прежде всего из-за жестоких ударов, нанесенных войной. А тут еще наводнение.

С прибытием в Березово перед мамой встал вопрос: на что жить, как существовать? Кое-кто из местных руководителей помнил нашего дядю по линии отца — Дедюхина Аппалона Дмитриевича. Он в 1927 году был направлен из Свердловска в Березово секретарем РК ВКП(б). В 1930 году его назначили начальником строительства двух опорных культурных баз – Казымской и Сосьвинской. Эти базы, а по существу новые населенные пункты, со своей особой социальной структурой, предназначались для окультуривания местного туземного населения и «приобщения к социалистическому строительству”, как было записано в постановлении ЦИК от 10 декабре 1930 года.

В 1933 году дядя погиб при загадочных обстоятельствах. Версий было несколько, но копаться в них особо не стали. Похоронили его на Березовском кладбище без особых почестей. “Нет человека — нет проблем”, — как говорил вождь. Те из партийцев, кто знал Аппалона Дмитриевича, и помогли маме трудоустроится самой, а также моим братьям, Юрию и Рудольфу, в райком партии. Какие же должности они заняли? Мама — истопника-технички, братья — коновозчиков.

Отопление всех жилых помещений в те годы на Севере осуществлялось исключительно дровами с помощью печей. Печи были разные. В приличных учреждениях чаще всего применялись так называемые голландские печи или, как их еще называли — контрмарки. Эти печи представляли из себя вертикальный цилиндр, выложенный из кирпича и обтянутый жестяным кожухом, в поперечнике от 120 до 150 сантиметров. Примерно одна треть этого цилиндра выступала в коридоры, в прихожие и другие места общего пользования, сюда же выходила топка. Остальной объем вписывался в обогреваемые кабинеты и комнаты.

Таких печей в Березовском райкоме партии было шесть. В мамины обязанности входило: после завершения рабочего дня учреждения натаскать с хоздвора к каждой печи по три-четыре охапки дров, растопить их и до полуночи кочегарить. В промежутках она мыла полы во всем помещении, протирала мебель. К утру в этом здании должно быть везде тепло и чисто.

Дрова долготьем завозили зимой на дровнях с конной тягой прямо с деляны сырыми и мерзлыми. Завозили их Юрий и Рудольф.

Возили они и сено, как на конный двор, так и работникам райкома. В те годы редкая семья госслужащих не вела своего хозяйства. Не думаю, что это было продиктовано какими-то официальными предписаниями. Просто надо было выживать. Сегодня по-разному судят о людях, осуществлявших власть на местах в прошедшие десятилетия. Наверное, были среди них чинуши и негодяи, но большинство составляли порядочные. В нашей семье, имевшей непосредственный контакт с этой средой, плохих воспоминаний не сохранилось. Мама много лет спустя с большой теплотой всегда вспоминала первого секретаря райкома Смирнова, он был эвакуирован из Ленинграда, работников аппарата — А. Коробову, И. Карелина, С. Хлыбова, А. Филиппову и других. Из ее слов следовало, что все они ей чем-то когда-то помогли. Мне запомнилось, как неоднократно Юрий зимой спешно забегал домой в телогрейке, подпоясанной гужевым сыромятным ремнем, доставал из-за пазухи большой кусок черного хлеба, передавал нам, малышам, со строгим наставлением: всем поровну. И снова убегал на работу. Была еще карточная система распределения продуктов и товаров, и эти куски хлеба кто-то отдавал от себя за привезенные сено, дрова, воду. Булка на толчке стоила тогда до трехсот рублей. Можно сравнить: мы получали пособие за погибшего на фронте отца 240 рублей в месяц.

Лето и зиму мы прожили на конном дворе. В нашем доме-развалюхе после спада воды поселились две семьи калмыков. Взрослые из них работали на Опытной сельхозстанции. Мы с мамой несколько раз бывали у них. Нищета, даже по тем временам бросалась в глаза. В двух просторных комнатах я не мог увидеть ничего такого, что можно назвать домашней утварью. Тем не менее они как-то жили. При встрече с нами оживлялись, приветливо здоровались и старшая калмычка, подойдя ко мне, неизменно говорила: ‘‘О, косяин пришел!”.

На конном дворе, в подъезде с низким крыльцом бывшего купеческого особняка, тоже жили калмыки. Они работали конюхами или, как у нас говорили, конюшили. Я часто заходил к ним. Там всегда было тепло и людно. Первый визит мне хорошо запомнился. В прихожке, слева, развалившись на жестком топчане в безрукавой овечьей телогрейке, лежал крупный лысый мужчина с бородой. Он курил самокрутку через костяной длинный мундштук. Пальцы на руках – ни как у всех работяг того времени — кривые и заскорузлые, а изящные и длинные. На правой руке один палец наполовину отрублен, зато на левой, на безымянном — блестящее кольцо. Как я потом узнал, оно золотое. На маленьком столике, грубо сколоченном из досок в размер современной тумбочки, стоял флакон одеколона. Впоследствии я видел, что использует он его не для наружного освежения, а для внутреннего. Придет с конного двора, помоет руки, разгладит бороду, откроет флакон, сделает крупный глоток из него, завернет пробку и поставит снова на стол. Мое внимание привлекли также пуговицы на его телогрейке. Такие застежки я видел впервые. Коротенькие, хорошо отшлифованные палочки, перехваченные посередке кожаным шнурком и им же пришитые в полке одежды. А петельками служили кожаные ремешки, в которые он продергивал палочки. Я подошел поближе, уставился на-эти украшения и спросил: «‘Что это такое?”. “Запонки”, — ответил бородач. Он угостил меня кусочком сахара, что делал потом в каждый мой приход. Звали его Потап Петрович. Год спустя он стал моим отчимом.

С особым вниманием ко мне относились калмыки. Старшую из женщин я всегда заставал за одним и тем же занятием. Она стояла у высокого камина и большим половником методично перемешивала какую-то жидкость. Поднимала половник до уровня плеча и медленно сливала жидкость обратно в дымящийся котел. Продолжалась эта процедура довольно долго. При этом она, не отводя головы от котла, мягко и тепло говорила: “Коля путет кушать чай”’. Потом она наливала в глиняную пиалу этой жидкости и подавала мне. Вкус ее поначалу показался омерзительным. Молочная соленая смесь, заваренная зеленым чаем с добавлением топленого жира. Я до сих пор не знаю подлинного названия этого напитка, но помню, что вскоре к нему пристрастился. Напиток оказался питательным и бодрящим. В кругу нашей семьи его называли “калмыцкий чай”.

В этой семье был мой тезка. По возрасту полу-юноша-полуподросток. Широкое скуластое лицо его и задорные глаза всегда улыбались, даже искрились. Когда я его заставал дома, он спешил чем-нибудь меня развлечь. На русском языке говорил бойко, почти без акцента. Но учился, видимо, плохо. Притащил как-то свои тетради, все испещренные красными чернилами. Под заданиями стояли однотипные оценки “2”. Он мне говорит: “Смотри, дальше будут другие”. За одну работу он получил “1”, пририсовал к ней своими чернилами картошку и дальше уже ко всем “единицам” учительница сама красными чернилами подрисовывала картошку. Это называлось “ кол с картошкой”.

Я не могу не вспомнить добрым словом этих людей. При всем униженном своем положении, они оставались сердечными и отзывчивыми. Однажды летом, ища себе развлечения, я полез по углу конюшни на сеновал, сорвался и буквально повис бедром на ржавом гвозде. Руки устали держаться за торцы бревен, и я упал вниз. Штанина была разорвана и вся залита кровью. Кричать и звать кого-то на помощь не имело смысла: на дворе никого не было. Да я и боялся, что меня, прежде всего, накажут. Сидел на земле, зажав двумя руками рваную рану. И вдруг почувствовал, что кто-то сзади меня поднял на руки и понес. Я не видел кто, но за спиной чувствовалось дыхание старой калмычки.

Я оказался на крыльце нашего подъезда. Женщина незаметно удалилась. Как мне не жутко было, снял залитые кровью штаны и посмотрел на рану: ни единой капли крови из нее не сочилось. В разорванном теле бедра я видел только оголенную синюю кость. Шрам на бедре остался на всю жизнь.

На следующую весну мы покинули временное жилище на конном дворе и переехали в свою обитель за буерак. Лето пролетело незаметно. Состоялись первые знакомства со сверстниками: с Вовкой Прутьяном, братьями Алимовыми, Борихиными. Все они жили в нашем околотке. Мои братья — Артур, Валера и сестра Лариса, пока не начали учебный год, — помогали маме. Артуру шел тринадцатый год, а он выполнял вполне мужскую работу. На двухколесной телеге развозил воду по квартирам, учреждениям и на конный двор. За день надо было начерпать и вычерпать ведрами до десятка бочек воды, в совокупности около трех тонн весом.

В том времени и пространстве, о котором я пишу, хватило вдосталь напруги всем людям. И все-же некоторые брали на себя особую ношу.

Юрий выбился в старшие конюхи. По тем временам и по его возрасту — это был успех. Он по существу стал распорядителем на конном дворе. И заработок повыше, и физической нагрузки поменьше. Вечерами стал появляться дома и иногда я видел его за книгой. Две из них мне запомнились. Одна толстая с крупным шрифтом и картинками – «Повести и рассказы» А. Гайдара, другая — не менее толстая, но с мелким шрифтом и без единой картинки “Овод”.

Пока не начался учебный год, и были светлые ночи, семья довольно часто по вечерам стала собираться вместе. Устраивали громкие читки. Чаще других читали Рудольф и Лариса. Артур, хотя и был старше на два года Ларисы, читал плохо. Многие литературные произведения перечитывали по нескольку раз. Я мог до бесконечности слушать сказки Пушкина, хрестоматийные рассказы из “Родной речи”. Очень сильное впечатление на меня произвела поэма Лермонтова “Мцыри”, я просил вновь и вновь ее читать. Глубину сюжета поэмы, ее подлинную философию я, конечно, не понимал, но драматизм повествования меня чрезвычайно волновал. Я прятался за печь и тихонько плакал. К первому классу наизусть знал “Сказку о царе Салтане”, некоторые выдержки из поэмы “Руслан и Людмила”, множество коротких стихов Пушкина. С некоторыми из них я повстречался, изучая в педучилище роман “Евгений Онегин”. Оказывается, в детстве мы читали строфы из этого гениального произведения как отдельные стихи. Когда мама была дома, она никогда не нарушала нашего занятия. Хотя дел по домашнему хозяйству всегда хватало…

Пришла осень и для меня наступили черные дни. Более мрачного периода в своей жизни не припомню.

С началом учебного года, когда Артур, Лариса и Валерий пошли в школу, а старшие братья Юрий и Рудольф так же, как и мама, с утра до позднего вечера были на работе, я оказался предоставлен самому себе, ни о каком детском саде даже мечтать было невозможно. Ситуация для меня осложнялась тем, что наша тройка учеников из школы сразу шла на подмогy маме. Артур и Валера на хозяйственном дворе райкома пилили, кололи и носили дрова, Лариса делала с мамой уборку помещений. Как я сейчас понимаю, в целях поддержания материального положения нашей семьи маме разрешили совмещать несколько технических должностей. Откуда же тогда функции уборщицы, истопника и заготовителя дров? Сейчас это обстоятельство можно назвать проявлением жестокости, нечеловечности и какой-либо еще не добродетели со стороны руководства райкома к нам. Но можно понять и иначе. Нам давали возможность выжить.

Просыпаюсь поздно, в жилище никого. В окнах свет, на столе кусок ржаного хлеба, три-четыре картошины, иногда кусок отваренной соленой рыбы. Это мой завтрак, обед и ужин. Поев чего-нибудь из оставленного, ищу себе занятие. Выхожу на улицу, там сыро и прохладно. Возвращаюсь в дом, переворачиваю скамейки вверх ногами (стульев, конечно, не было) и запрягаю их. Одна скамейка – лошадь, другая — дровни. Выезжаю за дровами, за сеном, за водой. Возвращаюсь, распрягаю коня… Любил опутывать комнаты сетевязальными нитками. Это – провода, а я – монтер. Никаких игрушек у меня не было. День проходит монотонно и томительно. К вечеру кто-то из братьев появляется. Как правило, Артур с Валерой вместе. Для меня радость. Они сообщают что-то о прошедшем дне. Новостей немного: пилили, кололи дрова. Зашли к Валерке Коробову погреться. Сын работницы райкома партии, он жил рядом с этим учреждением, учился вместе с Артуром в одном классе. О школе почти никакой информации. Разве что учительница ударила кого-то из-переростков линейкой по голове. А парень бросил в обидчицу книгу. Встал вопрос об исключении его из школы.

Зима на Севере заявляет о себе резко. Вчера еще журчал ручей в буераке, а утром глядишь: на стеклах окон причудливые кружева. На улице ребята пинают конские глызки. По дороге кружит поземка. От резкой смены температуры даже зимующие птицы спрятались в теплые щели. Одна лишь сорока вызывающe трещит, усевшись на высокий кол. Проснувшись однажды утром, я увидел примерно такую же картину. Надев на себя, что было потеплее, пошёл к ручью. Вода ночью как будто испарилась. Над кромкой буерака свешивался узорчатый прозрачный карниз, а под ним, шелестя кристаллами сорвавшихся льдинок, бежала последняя тонкая струйка воды.

Я пошел вдоль буерака и стал ногой обламывать ледяную кромку. Увлекся этим занятием так, что рухнул в какую-то яму. Воды там почти не было, но жидкая холодная грязь начала меня засасывать. Тщетно пытаясь выбраться ногами, я ухватился руками за мерзлую кочку берега, и ползком выбрался из трясины. Чувяки мои, сшитые мамой из старой мансийской малицы, остались в грязи. По пояс замазанный вонючей кашей босой я бросился бежать домой. Расстояние от злополучного места до дому было метров сто, не более. Но пока я достиг убежища, мне оно показалось намного большим.

О происшествии скрыть было невозможно. Я остался без обуви, а всю другую одежку надо было отстирывать. С тех пор меня в доме начали запирать снаружи. По существу я превратился в маленького узника. В моем заточении больше всего меня угнетала темнота. В зимний период она составляла около шестнадцати часов в сутки. Во избежание пожара спички от меня прятали, поэтому лампу зажечь я не мог.

Когда сквозь обмерзшие толстым льдом окна начинал пробиваться свет, выбирался из-под одеяла. С улицы доносились звуки начала рабочего дня: скрип саней, фырканье лошадей, щелканье кнутов. К полудню они стихали, становилось невыносимо тоскливо. Дыша ртом на обмерзшее стекло, проделываю в нем смотровой кружок. Затем с помощью ложки увеличиваю обзор. Вот низко опустив голову, прошла чья-то буренка, подбирая свалившиеся с воза клочки сена, пришла собака на нашу помойку, обнюхала ее всю, ушла прочь — поживиться нечем. Соседка Фофаниха, укутанная тряпьем, с холщовым мешком за спиной и длинной палкой проковыляла через мост.

В доме постепенно становится прохладно. Беру затасканную, без обложки “Родную речь”, сажусь на чугунную плиту камина и уже в который раз изучаю каждый рисунок. Про себя создаю по ним какие-то образы. Потом у окошка жду с нетерпением, когда ребятишки будут возвращаться из школы. Дорога в забуерачный околоток проходит мимо наших окон.

На какое-то время во мне пробуждаются эмоции. Снова запрягаю и распрягаю скамейки. От монотонности занятий быстро устаю, снова забираюсь под одеяло и засыпаю.

Просыпаюсь, когда желтый диск солнца, низко опустившись, уходит за наш дом, где окон нет. Темнота постепенно заполняет жилище. Привычные предметы теряют свои очертания. Я подхожу к ним и трогаю руками. Это меня возвращает в реальный мир. Чувство одиночества предельно обострено, ищу выход его подавить. На стене у входной двери висит отцовское зимнее пальто. Мама хранила его как реликвию, но в лютые морозы одевала, уходя на работу. Когда это пальто оставалось, я подходил к стенке, закрывался его полами и долго втягивал в себя запахи. Я ощущал к нем запах мамы и мне становилось легче. Мое существование в той обстановке поддерживалось еще чьим-то участием. Я внятно слышал размеренное дыхание: спокойное, ровное, исходящее откуда-то из темноты.

Кто-то, прочтя эти строки, возможно скажет: «Чушь какая-то!». Однако эта «чушь» помогала мне не надломиться.

Продолжение следует…

Журнал «Югра», 2000, №4

Оставьте комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Яндекс.Метрика