Р.П. Митусова
На самоедском кладбище
Вторую неделю мы едем на лодке по р. Аган. В третий раз обращаюсь к проводнику — Ивану Михайловичу.
— Покажите мне остяцкое мольбище!
В ответ на мой вопрос Иван Михайлович напевает: «Женщина да убоится во святое-святых самоедское пойти». Отвечаю:
— Ничего, я в штанах! — Спутники посмотрели на мои шаровары и сапоги, и все трое захохотали.
— Урэй, — показывая на залив реки, затерявшийся в кустарниках, сказал Иван Михайлович и тише прибавил: — Здесь…
Все замолчали. Лодка врезалась прямо в кусты ивняка и с трудом стала продвигаться дальше по незаметному узенькому проходу среди ив. Наконец лодка остановилась у топкого берега. Рабочие выскакивают, подтаскивают. Оглядываюсь. Сзади стена ивняка, реки не видно, кругом — болотце. Впереди и сбоку высокий берег полого поднимается и зеленеет сосновым бором. Где-то вдали загремел гром. Захаров и Ефим молчат. Иван Михайлович насупился, пошел вперед с веслом, мы гуськом за ним.
— Старайтесь ступать след в след, — рекомендует Иван Михайлович.
Подходим к лесу. Гроза надвигается. Остановились. Я смотрю на небо и уверенно говорю:
— Пройдет мимо! — Но рабочие молчат. Решительно повертываюсь к Ивану Михайловичу.
— Идите, я за вами. — И мы снова молча двигаемся по чуть заметной тропинке.
— Вот! — указывает Иван Михайлович. — Только осторожней, нет ли где каких ловушек, иногда сторожевые луки ставят от посторонних.
— Но здесь нет амбарника! — разочарованно говорю я и рыскаю по мольбищу. Кругом на большой поляне разбросаны рога и кости оленя. На деревьях висят черепа рыси, зайцев, лисиц, росомах. Продырявленные котлы, чайники, различная домашняя утварь, куски материй и разорванные новые платки — все принесено в жертву. По верованию остяков и самоедов, все принесенное ими в жертву в сломанном и убитом виде там, у «богов», принимает свой первоначальный вид. Сюда зимой приезжают самоеды, а тайком и остяки. Самоеды приносят жертвы «Аган-Пуше», остяки — «Вон-Ими»,что значит по-остяцки – покровительнице реки Аган. Во время обхода мольбища наткнулись на остатки костра, на разрушенный столик.
Рабочие стоят на месте и не двигаются. Ни шкур, ни рогов, ничего взять нельзя, — увидят остяки или самоеды! Вдруг — вот счастье! – замечаю на поляне небольшое деревянное изображение человека с головой выдры, завернутое в ситцевые лоскуты. Это и есть «Вон-Ими» или «Аган-Пуша».
— Ну, уж это я возьму непременно! — кричу я, торопливо поднимаю божество и прячу его. Гремит гром, лес дрогнул, но дождя нет. Иван Михайлович сердито кричит:
— Идите, пора уж! — Идем назад, рабочие испуганно смотрят по сторонам, идут впереди, за ними я, осторожно, стараюсь попасть им след в след, что в русских сапогах довольно трудно.
Оглядываюсь назад. За мной последним идет Иван Михайлович и тщательно заметает веслом наши следы.
Прежде чем выехать, осматривают реку, нет ли где остяков. Все спокойно, и мы благополучно едем. Гроза действительно прошла мимо, и вскоре рабочие развеселились. Один Иван Михайлович угрюм.
— А где ваша трубка? — спрашиваю его.
— Потерял на мольбище, — отвечает он. Сильно подозреваю, что он не потерял ее, и смеюсь:
— Сознайтесь, что нарочно оставили ее, а еще русский! Ну, пусть она останется нашей жертвой «Вон-Ими», вам я подарю новую. Тогда он подтверждает, что действительно оставил ее нарочно, как жертву…
Богиню я еще раз внимательно рассматриваю и затем прячу подальше — до Ленинграда!.. Но когда попаду в него — неизвестно! Уже два месяца, как уехала, и все не отделалась от грусти по родным. Еду к остякам и самоедам на целый год. Это «экспедиция», хоть и одна еду. Заданий много: и коллекции для Русского музея надо собрать, и бюджеты инородцев для Уральской области, и по антропологии работа, — все надо.
Прощайте, русские…
«У попа восемь коров,
У дьякона девята…»
— Закуривай, ребята, — сказал Захаров и сложил весла. Ефим за ним. Лодка тихо плыла только по течению.
Аган здесь значительно уже. Едем у высокого берега, где дремучий лес стеной стоит и в небо «впивается». И тень от него до нас доходит. Солнце вот-вот сядет. Легкий ветер отгоняет комаров. Тепло. Когда все кончили курить, я обратилась к Захарову:
— Ну, пора и ночлег выбирать.
Рабочие дружно взялись за весла, лодка дрогнула и стрелой понеслась вперед.
Место для ночлега выбрали на славу: на опушке соснового бора.
— Где вы будете спать: в «теремке» или на берегу? — спросил Иван Михайлович. «Теремок» — так называли рабочие мою брезентовую «каюту» на лодке, где я спала в дождливую погоду.
— На берегу, конечно, вечер-то теплый, — ответила я.
Рабочие принялись разводить костер и приготовлять ужин, а я побежала на «песок» купаться, крикнув на ходу: — Ефим, срубите кедровых веток мне под постель и поставьте палки для полога, пожалуйста.
И эхо ответило:
— …луста…
Небо засветилось звездами, когда я возвратилась к костру. Какое удовольствие пробежаться по песку после дня пути в лодке! А купанье… Немножко холодно, да на бегу согреешься быстро.
— Водяного не видели? — приветствовали меня мои спутники.
— Увы, нет. Только с выдрой встретилась, — отвечаю я и присаживаюсь к огню.
Никогда не забыть мне этих часов у костра. Кругом глушь, тишина ночная да таинственные шорохи. Огонь весело потрескивает, все более и более разгораясь. Хорошо, да только сегодня грустно немного: последняя ночь с русскими, последний костер с ними. Как-то с остяками?
…Солнце стояло довольно высоко, когда мы приехали к остяцкой юрте. Пообедали прекрасной ухой и «подоушкой» из щуки. К вечеру мои спутники начали собираться в Сургут. Сердечно простились. Расцеловались. Взаимно благодарили друг друга. Проводила их до берега. Как отъехали, начали они но остяцкому обычаю стрелять из ружей — последнее приветствие. Сжалось в горле, и крикнуть не могла «прощайте».
Скрылись… Повернула назад к юрте… Вот еще, еще стреляют. Затихло.
Одна! Неправда. Вот бежит «ауля», дочка остяка Антона, 11 лет, шустрая девочка. Приветливо улыбается. Иду устраиваться к себе в «лабаз» — «избушка на курьих ножках» на опушке дремучего смешанного леса. В юрте-то боюсь еще спать, там много блох, пока тепло – хочется обособиться.
Лабаз — это маленький амбарчик, лесенка приставная, столбы от мышей высокие. И чувствуешь себя в нем, как в неприступной крепости. Знакомлюсь с детьми. Особенно приглянулся мне хорошенький Андрейко, двух лет мальчишка, с лукавой, смеющейся рожицей.
Вдруг тревога — Антон едет с неводьбы. Хозяйка с «аулей» бросилась за большими коробами и к реке. Смотрю — и Андрейко, схватив берестяной коробок, бежит, торопится к реке. И я за ними с записной книжкой. Полную лодку, «неводник», привез Антон с двумя старшими сыновьями.
На берегу суета. Чайки кричат, чуть на борт лодки не садятся, ждут и своей добычи. Почти вся мелкая рыбешка обратно в реку пускается — есть чем поживиться. Быстро сортируют рыбу. И Андрейко в коробок положил два больших окуня. С серьезным видом тащит малыш рыбу в «уотль», где происходит чистка и копчение рыбы. Несколько раз бегал взад и вперед и, наконец, устал, уселся около матери и ждет лакомых кусочков. А та уже чистит огромных, аршинных щук, умело сдирает с них кожу, режет на куски, и все тут же начинают есть сырьем, конечно. Андрейко получил кусок молоки, — я мигнуть не успела, как он его проглотил.
За ужином и чаем у костра уже поздно вечером познакомилась и сдружилась со всеми.
Под утро буря разыгралась. Проснулась — деревья трещат, ветер воет, ветви березы задевают крышу моей избушки. Темно и холодно.
Сход
11 -е сентября. На сход, назначенный мною, выехали мы ранним морозным утром. Всех нас в лодке — восемь мужчин и я.
Весь день придется ехать вниз по течению. До Реп-пугол, где назначен сход, — далеко. Выглянуло солнце, и красиво засеребрились на деревьях капли растаявшего инея.
Едем весело и быстро. Гребут молодые. Останавливаемся на обед. Меня угощают «чомохом» (копченой и подсушенной рыбой) и сырым оленьим мясом. От мяса отказываюсь, ем «чомох» и пью чай. Наконец подъехали к сосновому бору. До юрты Прокопия Сартанова надо еще верст пять идти пешком.
— Яран-мыр, Яран-мыр, — заговорили мои спутники, указывая на толпу самоедов человек в двадцать. Они — в суконных и оленьих малицах, краснощекие — без усов и бороды — резко отличаются от остяков, одетых в рубашки и штаны русского покроя.
Поздоровались. С любопытством оглядывают меня. Было уже пять часов дня. Дорогой учусь говорить по-самоедски, и все вместе смеемся.
Вот и юрта. Здороваемся. Садимся пить чай с белым хлебом, сахаром и конфетками. Собираются и остальные остяки и самоеды, всего около сорока человек. Юрта маленькая, без окон, около «сора» — болотистого озерка. Душно. Сижу посреди юрты на чурбанчике. Все на нарах. Вдруг еще партия самоедов.
— Ой, кто это? — спрашиваю тихонько Василия Касамкина.
— Ярон-ко, Паята (самоед Паята), — отвечает он.
Молодой самоедик пугливо уставился на меня, а я на него. Представьте себе хромое, черное, грязное и всклокоченное существо, босиком, в закопченной, дырявой малице, с вытаращенными большими, но косо поставленными глазами. Оказывается, он никогда не видел русских. Сыплю ему конфеты и говорю:
— Ем, ем, Паята, — а сама немного побаиваюсь его. Все смеются, все заняты им. Развертывают конфеты и говорят, что это «сахар» и что я — «гумо» (хорошая, добрая…). Когда чаепитие закончилось, встаю и говорю по-остяцки:
— Печа, печа, вуоля, канто-мыр, яран-мыр! (Здравствуйте, остяцкий народ, самоедский народ!)
Все встали и кланяются. Затем я объяснила на ломаном остяцком языке, что мне нужно увидеть всех лесных самоедов и всех остяков, у которых я еще не была, чтобы рассказать о них в далекой Москве (Ленинграда они не знают), и, сообщив им, что пробуду с ними зиму, просила продать мне теплую одежду…
Начались обсуждения, к кому мне сначала ехать. Долго спорили, долго говорили, не всегда понимая друг друга. Наконец решили, что со схода я прямо проеду к Вар-яунским самоедам, от них вернусь к остякам. Сговорились, что за теплую одежду я заплачу сукном. Когда я заявила, что буду жить вместе с самоедами в чумах, это вызвало общее одобрение.
Было уже два часа ночи, когда мы окончательно договорились. От напряжения я с трудом понимала русско-остяцко-самоедские фразы, и от духоты у меня отчаянно разболелась голова. И спать хотелось. Легла на хозяйскую постель — не тут-то было! Блохи просто жгли, да еще к утру огонь в чувале погас, стало холодно, и я так ни на минуту и не заснула. А на утро меня ждало путешествие на осеннее кочевье лесных самоедов…
С головной болью, усталая, искусанная блохами, я поднялась с нар и уселась греться у чувала. Постепенно поднимались самоеды и остяки, собирались к огню. Часть спала на улице в оленьей избе. Раздала остатки хлеба и сахара. Еще оставалась белая мука, и из нее остячки спешно стали приготовлять лепешки. Начались выборы самоедского старшины. Старый Илюко жаловался на болезнь, на отсутствие помощников (у него не было сыновей) и отказывался от обязанностей старшины. Я поддержала его отказ, он действительно был болен.
Остяки присутствовали все, но не вмешивались в разговор. Намечали кандидатов самоеды. Они наскоро переговорили друг с другом и, опустив глаза в землю, замолчали. Лохматые, в оленьих малицах сидели самоеды, скрестив ноги, на нарах. И вдруг все разом вскочили и заговорили:
— Кольчу, Кольчу! — Вывели на середину юрты молодого упиравшегося самоеда. У него было энергичное худощавое лицо, упрямый выдающийся подбородок. Молчит. К нему по очереди подходят самоеды и остяки, кланяются и жмут руку. Подхожу и я, тоже кланяюсь и подаю ему руку. Он пристально смотрит на меня, берет мою руку за мизинец, целует ее, повертывает, целует в ладонь: высший знак почтения у лесных самоедов…
Сели пить чай. По очереди пили — не хватало чашек. Затем ели рыбу. Принесли свежих щук — в один момент от них ничего не осталось.
Затем стали жаловаться на разные болезни, особенно на болезни глаз. У меня были глазные капли с собой, и я учила их пускать капли в глаза. Они доверчиво клали голову мне на колени.
Несмотря на отчаянную головную боль, я была довольна результатом схода. Дружелюбные отношения, по-видимому, наладились.
Перед отъездом самоеды вели торговлю с остяками, меняли оленьи шкуры, взамен покупали у остяков рубашки, порох, дробь, берестяные коробки.
* * *
На осеннее кочевье к вар-яунским самоедам надо ехать не речкой, а прямыми путями, через озерки и болота, в маленьких «обласках». До этого времени мне приходилось ездить лишь в лодках, и только раза два я из любопытства садилась в эти «душегубки». Но обласки самоедов меня привели просто в восхищение. Маленькие, фунтов в 25 весом, тонкие, выдолбленные из кедра и потому крепкие, выкрашенные на носу и корме черной краской, — эти обласки поднимают только одного человека. Меня посадили в более крупный челнок.
Целой маленькой быстроходной флотилией в четырнадцать обласков мы двинулись по озерам. Кругом — низкие болотистые берега, кое-где кусты березки, уже тронутые золотом осени, и тьма уток. Вот берег. Быстро выпрыгнула. Я в недоумении. Самоеды жестами стали показывать, чтобы я шла, вернее, — прыгала за ними. Послушно перепрыгиваю с кочки на кочку, радуясь, что догадалась надеть легкие остяцкие «нюр-нюр» — сапоги из оленьей замши, как чулок, охватывающие ногу. Правда, они моментально промокли, но зато быстро и высохнут, а так комары не прокусывают сквозь кожу. Такая обувь удобна для ходьбы по местным болотам.
Снова озеро и снова езда на челноках. Самоедские челноки то вытянутся все в одну линию, то на широких местах окружают меня со всех сторон, защищая от порывов ветра, заботливо следя за движением лодки.
Дело в том, что в этих обласках сидеть нужно умеючи, одно неверное движение и очутишься в воде. От моей тяжести борт обласка только на два пальца возвышается над водой, а сидишь ведь на дне обласка, правда, на ивовых ветках и в брезентовом пальто, но все же сыро…
Снова берег и кочки. С удовольствием прыгаешь по ним, от сиденья в неподвижной позе на дне лодки ноги совсем затекли. Ехали мы таким образом около восьми часов и восемнадцать раз высаживались, и самоеды перетаскивали обласки на себе. Самоеды пили воду из старой жестяной банки по очереди. И мне захотелось пить, я попросила банку. Таращат на меня глаза, тщательно споласкивают банку и подают воду. Обычно русские очень брезгуют самоедами и не едят из их посуды.
Молча следят, как я пью, затем приветливо улыбаются, а двое приносят мне шесть уток, убитых дорогой.
Признаюсь, под конец пути я очень утомилась. Волнения схода, бессонная из-за насекомых ночь, утомительная, несмотря на свою оригинальность, езда… Я задремала в обласке и один раз чуть не вывалилась в воду.
Уже совсем вечером приехали мы к становищу.
Первый чум
На берегу озера среди безнадежного болота стоят три самоедских берестяных чума. Мне предложили поселиться в центральном чуме. Толстая хозяйка стоит в отверстии — «двери» и кивает мне, лопоча что-то по-своему. Оказывается, изготовили для меня своё лакомство – пресные лепешки на рыбьем жиру и без соли. Чтобы не обидеть хозяев, проглатываю несколько кусков. Точно рыбий жир приняла! Сажусь к костру поближе. Костер разложен посреди чума, но стряпают на другом костре, рядом с чумом. В дымовое отверстие падает дождь вперемежку со снегом, но это не мешает сухому кедру весело гореть. Я не умею сидеть на земле «по-турецки», — хозяева приготовили для меня чурбанчик. Но на высоком чурбанчике дым так разъел глаза, что писать было нельзя, и я вынуждена была усесться на шкуры.
Набился народ. Раздаю мелкие подарки: иголки, ленты, бусы, что осталось от схода. Шум, говор, смех. Подали вареных уток, ну, их можно есть и без соли. Разговор становится более серьезным. Вынули самоеды деньги; «царские и «керенки». Жалуются, что их не берут у них ни остяки, ни русские. В 1918 году они вышли на ярмарку, продали пушнину, получили эти деньги да малость хлеба и припасов, а теперь, оказывается, что деньги не настоящие. Объясняю им, как могу. Дала им рубли серебряные с пятиконечной звездой. Пробуют на зуб, понравились. Объясняю, что теперь торговля лучше, что в Сургуте есть много товаров. Двое самоедов бросили свои «керенки» в огонь, а остальные не решились. Они положат их своим богам вместо обещанных шкур: и шкуры целы останутся, и деньги не пропадут.
До позднего вечера сидели и разговаривали. С большим восхищением рассматриваются открытки с видами городов, зданий, трамваев. Невиданное все! Жадно слушают самоеда, который переводит им мою речь на остяцко-русский язык, усиленный жестами. Наконец расходимся. Семья из стариков, детей и внуков приготовляется на ночь. Разделись до пояса. Все женщины и мужчины в штанах из оленьей замши. Уселись вокруг костра, который так жарко горит… и тщательно обирают с себя насекомых и щелкают их зубами, но сейчас же выплевывают, не едят… Наконец кончили «работать», укладываются спать, завертываясь уже в теплые шубы: настали холодные ночи.
А я лежу и с тоской думаю о моей «избушке на курьих ножках» и чистоплотной остячке-хозяйке, которая хоть раз в день, да моет руки и лицо.
Медвежий праздник
Каким дворцом мне показалась остяцкая юрта, без окон и потолка, после самоедских чумов! Меня уже ждали. Хозяйка напекла хлебцев.
Переселились совсем в юрту, — ночи стали холодные и в амбарчике ветер гуляет. Нагрели воду, и я с наслаждением вымылась и переоделась. Старшие ребята притащили из лесу целый мешок кедровых шишек. Уселись мы все к чувалу, бросаем шишки в огонь, чтобы стекла смола, и щелкаем орехи, свежие кедровые орехи!
Наперебой рассказывают мне ребята последние события: как незадолго до моего приезда Никита поймал выдру-детеныша. Выдра золотится от огня чувала. Лежит она на маленьком столике. Нет-нет да кто-нибудь подойдет и погладит ее.
Входит Антон с двоюродным братом. Быстро-быстро говорят со стариками и хозяйкой. Оказывается, в верхней юрте попался медвежонок в «кулему» и убит, так там празднуют «пупе коль» — медвежий праздник.
Решили, что завтра с утра поедем все на праздник, еще успеем…
…Приехали в юрту к Петру уже к закату солнца, — дни-то короткие, осенние. Юрта большая, с двумя окнами сбоку. Передняя стенка, на которой висят шаманский бубен и икона, совсем глухая. Пока вытаскивают из лодки наши вещи, осматриваю юрту снаружи и хочу обойти ее кругом. Хозяин останавливает, а другой остяк, Ефрем, который немного говорит по-русски, поясняет мне:
— Ты хоть и русская, а все же баба. Стена священная — иконы висят, и женщине нельзя около них ни пройти снаружи, ни внутри…
Поместив вещи свои в лабазе, мы входим в юрту. Против двери у парадной стены на нарах лежит герой праздника — пупе — медведь. Голова медвежонка украшена бусами и сережками, вместо глаз вставлены блестящие пуговицы. Перед ним три берестяных кружки с рыбой и хлебом. Приехавшие со мной остячки кладут медведю по кольцу, я же сбоку положила махорки.
Народ все время прибывает. Разговоры о медведе. Оказывается, уже четвертый день празднуют. Наконец пришедшие рассаживаются. Женщины — налево у двери на нарах, мужчины — везде, где есть место. Вбегает быстро юноша, брызгает на всех водой, а Никиту-остяка обливает с головы до ног. Тот вскакивает, и начинается между ними борьба…
Петр-хозяин дергает колокольчик, привязанный слева от медведя, и поет песню — просит медведя проснуться! «Собирается, мол, много гостей, будут чтить медведя…» Только кончил, как в юрту влетел, подпрыгивая и танцуя, остяк с берестяной маской на голове. Длинный нос маски лихо торчит кверху. Останавливается перед «медведем», целует его в морду, берет две палки с полу у нар и начинает петь: про свою жизнь, про то, как он ходит на охоту, как ездит в обласке. Палки помогают ему, — они изображают то ружье, то лодку. Он садится на пол, скрестив ноги, и вставляет одну палку между ног, как бы изображая нос лодки, а другой палкой гребет… Кончает песнь свою припевом — «вот первую песню сегодня пропел я» и затем берет у старика, сидящего около медведя, четырехгранную палку и вырезает на ней значок, изображающий песню, которую он пропел…
И началось! Чего тут только не представляют! И русским досталось, как они прогнали остяков с родных угодьев и отчего рыбы мало стало; как русский купец приехал и хотел обмануть остяка, угощая его водкой, а тот водку-то выпил, «а купцу ничего не продал», — закончил певец под общий хохот присутствовавших.
Играют только мужчины, женщины лишь смотрят. Очень уж неприличны сцены, где мужчины изображают женщину, особенно пьяную!
«Русская» ругань так и сыплется! Просто невозможно слушать и смотреть… Некоторые из остяков артистически проводили свои роли, изображая охотничьи или бытовые сцены, один седой остяк очень задушевно играл и на домре, и на «скрипке» самодельной работы. Пел он и былины старинные, — не поняла я их, — на старинном языке пел. Это был отдых от грубых сцен.
А виновник всего торжества — мишка — молча слушал, таинственно поблескивая своими «глазами»-пуговицами и другими украшениями. Не верилось, что все видишь наяву, но головная боль от духоты, жаркого огня, шума и криков дала почувствовать, что уже восемь часов с небольшим длится эта «игра»…
Постепенно стали расходиться, некоторые заснули тут же, и я ушла в другую юрту.
К самоедам
После медвежьего праздника я начала кочевать по остяцким юртам в вершине р. Агана. Редко возили меня в большой лодке, чаще в «обласках». Пока стояла «золотая осень», было приятно ездить в этих челноках по глухим, неизвестным болотам, озеркам, прыгать по кочкам вслед за остяком, который тащит обласок по еле заметным тропинкам. Ничего, что ноги уставали от неподвижного сиденья: изумительная тишина леса, обильно угощавшего нас ягодами и орехами, шепот ветра, красота осени примиряли с трудным путем.
Но когда начал изо дня в день лить дождь вперемежку со снегом, ездить стало тяжело, и я решила поскорее возвратиться в свою «резиденцию», чтобы отдохнуть там перед отъездом к самоедам.
Накануне отъезда «домой» из самых последних остяцких юрт на р. Агане — дальше на сотни верст только леса да болота — случилось со мной маленькое приключение. Пошла я в вековой сосновый бор, увлеклась черникой и потеряла направление. Небо покрылось низкими тучами, заморосил мелкий, как пыль, дождь. Я брела наугад, попала в болото, снова в лес, снова в болото. Наконец к вечеру выбралась к речке и только когда уже начало темнеть я подошла к юрте совсем с противоположной стороны.
Около юрты горел большой костер. Испуганные моим долгим отсутствием остяки оживленно толковали и спорили вокруг огня, как и где меня искать. Увидев меня целой и невредимой, очень обрадовались. Упрекали, зачем пошла одна, могла на медведя наткнуться. Зато как приятно было на другой день очутиться «дома», у Антона, сидеть у чувала и играть с Андрейкой, щелкая ему каленые кедровые орешки…
С грустью уезжала от остяков. Помня вар-яунские чумы, наслаждалась я сравнительным комфортом: в юрте дым не ест глаза, разве только порыв ветра в осенний вечер поднимет на минутку золу и искры из чувала — и только. Чистота (довольно относительная, конечно) и русский хлеб можно печь, а главное — все со мной сдружились и познакомились. Но надо ехать. Впереди еще такой долгий, длинный путь!
Лодку в середине покрыли берестой. На веслах четыре гребца и один у руля. С утра ветер и дождь — холодно. У меня еще нет теплых вещей, — они заказаны самоедам, — только фуфайка и пальто да одеяло. Хозяйка ахает, что я озябну…
Прощаюсь. «Ауля» плачет, хозяйка тоже, Андрейко удивленно таращит глазенки. Все по обычаю остяков целуют мне щеку и руку, я целую всех… Пошел снег, мокрый, крупными хлопьями. Съежилась, села в уголок к вещам, закуталась в одеяло и долго еще прислушивалась к крикам.
— Емулем, рут ими, ем, ем, ими, емулем! (Прощай, хорошая русская женщина, прощай!)
Гребцы работают молча. Лодка вздрагивает от ветра и гребли. Мне грустно, холодно и одиноко…
До самоедов в вершине Каван-Яуна ехать нужно пять суток. По дороге ни души, только лес и лес дремучий. На второй день проехала мимо оставшихся кольев, — это в прошлом году шли здесь Б.Н. Городков с В.И. Серпуховым, пробираясь на р. Пур.
На ночь быстро ставили берестяные навесы. Под ними и спали. А согревались только у костров. Река вся в дремучих лесах, чем дальше, тем извилистее и живописнее. Двух глухарей убили, трех рябчиков. А вот и следы медведя — совсем свежие. Лодку даже приостановили, оглядываемся. Пока никого не видно.
Вдруг кормовщик, молодой, щеголеватый остяк с длинной бисерной цепочкой в ухе, закричал во все горло. Моментально и остяки все заорали и замахали веслами и было от чего: у вершины громадного кедра сидел мишка!
Испуганный криками людей, он кубарем сорвался с дерева, взревел как-то забавно, наверное, от боли при падении и без оглядки убежал в лес. Ну и смеху же было у нас! Я и испугаться-то как следует не успела — так быстро все это произошло. Федор, старый остяк, досадовал, что медвежьего мяса не удалось попробовать…
И снова тишина. Степан затянул дикую, но изумительно гармонировавшую с окружающей природой песню. Сочинил новую о только что упавшем медведе. Остальные молча гребли, меланхолично сплевывая в лодку. Никак не могла я приучить их плевать в воду! Нельзя, неприлично в воду плевать, можно духа водяного обидеть. Поэтому-то остяки, когда и купаются, то не скидывают одежды: разве можно голым в воду лезть?!. А плюют они артистически! Все кладут за губу табак, как же не плеваться! Федор хотя для солидности курит трубку, однако тоже не прочь пожевать табак.
Начали попадаться и человеческие следы: нашли загородку в устье маленькой речки, вытащили морду, полную рыбы: уха свежая и щука сырьем на обед. И пни срубленные попадаться стали. Завтра будем у самоедов; там с остяками расстанусь окончательно…
И вот ярким солнечным днем мы подъезжаем к лесным самоедам. Еще за версту остяки начали стрелять из ружей. Вдали послышался ответ. Значит, ждут.
Прекрасный сосновый бор на высоком песчаном берегу. С лодки чумов не видно, но на берегу толпятся люди. Спрыгиваю с лодки. Мужчины знакомы со схода. Женщины обступили меня, трогают платье, смеются. Улыбаясь в ответ, жму всем руки. Беру дорожный мешок и тут же раздаю маленькие булки, испеченные остячкой. Еще шире улыбаются и восклицают: «кай-то!..» Мне холодно, день ветреный, солнце временами прячется за тучи. Но приличия самоедские требуют поговорить сначала у жилища и только после этого войти в него. Наконец не выдерживаю и спрашиваю, куда же меня поместят. Переговариваются друг с другом и указывают мне дальний чум в лесу. Лодку начали выгружать. Часть вещей на нарты положили, часть несут за мной в берестяной чум.
Вхожу в чум. От солнечного на улице света кажется темно, приятен запах сосновых веток, набросанных на землю. Направо от входа впереди, у священного места, ставят мой чемодан и постельный мешок.
Оглядываюсь. Несколько чище, чем у вар-яунских самоедов. Хозяйка, толстая и краснощекая старуха, бодрая и живая, разводит огонь на железном листе посредине чума. Около костра положено несколько широких длинных досок, чисто выметенных. На земле постланы сосновые ветки, совсем свежие, и на них наброшены оленьи шкуры — постели по числу членов семьи. Плюют не на доски, а на сосновые ветки.
В чуме толпится народ. Я слышу стон с противоположной мне стороны очага. Оказывается, Нотю, младший сын хозяина чума, уже девятый день лежит больной. Подхожу к нему. Жаром так и пышет, лежит, закрыв глаза. Говорю по-остяцки, что больному нужно дать лекарства. Долго не соглашаются. Пьем чай, и я, угощая всех хлебом и сахаром, продолжаю уговаривать стариков. Наконец согласились, чтобы я дала больному водки и порошок. Даю аспирин, пою его чаем с коньяком. Жадно выпил. Говорю, чтобы теплее укутали…
Мне надо еще расплатиться с возчиками. Они торопятся уезжать. Дробь и порох и всякую мелочь, которые они получили от меня за провоз, они тут же продают — меняют самоедам на оленьи и беличьи шкурки. Пошла провожать их на берег и долго смотрела, как быстро неслась лодка вниз по течению. Последние остяки уехали!
Вернулась к больному. Намочила уксусом тряпку и положила на лоб. Вскоре Нотю забылся и перестал стонать. Все в чуме молчат, костер чуть-чуть трещит, иногда сильно разгораясь и освещая неровным светом лицо больного, довольно приятное, с прямым маленьким носом и маленьким ртом; скулы хоть и мало выдаются, но глаза косо поставлены. Вскоре появилась испарина, больной стал спокойнее дышать и заснул. Меня мучила мысль: а вдруг ему станет хуже? Ведь ухудшение болезни припишут мне! И как это я сразу-то не сообразила…
Снова начали пить чай и ужинать рыбой вареной, без соли. От «ухи» я отказалась: уж очень непригляден котел, в котором варилась рыба. Соль у меня была взята с собой, хоть и не очень много. Самоеды тихонько разговаривали у костра, поглядывая на меня. По-остяцки в чуме этом никто не говорил…
С тревогой на душе я укладывалась спать и долго не могла заснуть. Ветер стих, и только легкий шепот сосен еще слышался сквозь отверстие в чуме.
Камлание
Проснулась я на другой день рано. Молодая хозяйка, жена Нотю, только что начала разводить огонь. Утро свежее; солнце чуть золотит верхушки сосен и еще не заглядывает в чум. Тревога о больном не покидает меня. Тихонько подхожу к нему, — спит. Боюсь еще верить, что лучше, но жена Нотю уже кивает мне, улыбаясь:
— Гумо, гумо (хорошо).
Пили утренний чай и варили тетерку, тихонько, стараясь не будить больного. Пошла в лес. Ветрено, но солнечно, и на ходу в брезентовом пальто не холодно. Масса тропинок бежала в разные стороны: переходя с одной на другую, я не заметила, как снова подошла к чумам. Больной не спал; температура почти нормальная.
Приехал Пенелю, старший брат Нотю. Хорошо говорит по-остяцки и даже знает несколько фраз по-русски. Сразу оживились все. Я стала заучивать самоедские слова и фразы. Пенелю был переводчиком. Начали меня расспрашивать о жизни в городах, о политических изменениях:
— Правда ли, что царь убит?
— Можно ли торговать в Сургуте?
— Где Вантюрка? Торгует ли?
Пришлось целую лекцию читать о новом строе, а главное, уговаривать, чтобы не боялись выходить на ярмарку в Сургут: никто их не тронет, товаров много, а купцов старых нет.
Принесли шаманский бубен. Когда заболел Нотю, бубен вытащили из священных нарт8 и повесили около них на березовой палке. Бубен большой, — кожа оленья натянута на деревянный круг. Внутри к перекладинкам, за которые держит бубен шаман, подвешены на цепочках колокольчики.
Бубен стали греть над костром, чтобы громче звучал. Значит, будут шаманить. Сижу спокойно, очень довольная тем, что удастся наблюдать самоедское камлание. Однако скоро радость прошла. Пенелю объяснил, что будут шаманить по поводу выздоровления Нотю (ему с каждым часом становилось лучше) и моего приезда. Будут узнавать, что я за человек такой.
Тут я струсила. Конечно, самоеды приняли меня гостеприимно, и больному легче, но относятся они ко мне несколько настороженно, не совсем, вероятно, понимая причину моего приезда. Кроме того, меня взволновала мысль, кто будет шаманить и как ко мне отнесется этот шаман, кто он. Это не то, что у остяков, там шаманство падает, чуть не каждый остяк умеет камлать, часто смеясь и шаманя чуть не для забавы, особенно в пьяном виде. А ведь все лесные самоеды еще искренне верят и молятся всем своим божествам.
В чуме развели большой костер, расчистили место около огня: убрали дрова, котлы. Расстелили напротив меня, по ту сторону очага, новую белую шкуру оленя. Женщины из других чумов ушли. Вошел Паята со стариком, братом отца Нотю. Так вот кто шаман! Этот маленький, такой несчастный с виду, грязный и всклокоченный, в рваной одежде из закоптелых оленьих шкур, хромой, этот Паята — шаман!
Поверх одежды своей Паята одел коленкоровую рубаху до колен. Сел и жует вместе с табаком кусочки сушеного мухомора. Лицо покраснело. Глаза опущены. Выпил несколько глотков воды, — вероятно, чтобы сильнее действовал яд мухомора, а может быть, и от жажды. Разведен большой огонь, и в чуме жарко.
Сначала Паята стал тихо колотить в бубен. Понемногу удары становились все сильнее и сильнее, и Паята начал свою песню. Он вызывал своего духа-покровителя, чтобы тот помог шаману в борьбе с болезнью, посланной злым духом. Одним словом, Паята собрался в далекий путь — «на тот свет». По-видимому, путь туда довольно труден: Паята несколько раз прерывает камлание, пьет воду и кладет табак за губу.
Пот с шамана катится градом. Он поднимается и медленно, кружась и подпрыгивая, начинает ходить вокруг костра, изо всей силы ударяя в бубен. Глаза его почти закрыты, у рта показалась пена, его всего трясет. Все мужчины кричат: «оу-оу-оу». Эти крики, удары в бубен, звон колокольчиков — все сливается в оглушительный шум. Молоденькая жена Нотю забилась в свой уголок и закрылась шубой. И лишь хозяйка Гули спокойно сидит и не переставая скручивает у себя на щеке тонкие нитки из сухожилий оленя, смачивая их слюной. Мастерица она: нитки делала такие тонкие, что они свободно входили в узенькие ушки иголок.
Паята долго прыгает кругом костра. Самоеды надрываются от непрерывного крика. Этим «оу-оу» они пугают злого духа, чтобы он не захватил шаманскую душу.
Но вот Паята хрипит, падает и бьется в нервном припадке. Из коченеющих рук вываливается бубен. Тогда двое берут шамана и поднимают его над костром семь раз, а третий самоедин бьет в бубен изо всех сил. Костер ярко освещает искаженное лицо Паяты и напряженные лица присутствующих. Вот Паята слабо пошевелил рукой. Его кладут на место. Паята рычит, приподнимается и снова падает. Его пытаются снова поставить на ноги, дают бубен в руки и поддерживают сзади. Постепенно он приходит в себя и опять, всхлипывая, начинает петь.
Затем он подходит к больному, вертится вокруг него и неожиданно поворачивается ко мне… Вот прополз по моей постели, вокруг меня, обхватил мою голову, приложился к ней ухом и тяжело с хрипом дышит. Я замерла, не шевелюсь. А присутствующие кричат снова: «оу-оу-оу-оу!»
Схватив бубен и вскидывая его кверху, шаман начал плясать передо мной, прыгая и кланяясь. В белой рубахе, от которой еще более черными казались его взлохмаченные волосы, с нервно подергивающимся лицом, с перекошенным ртом и блестящими зубами, с дико горящими глазами, мокрый и трясущийся Паята был страшен.
Немного отдохнув, Паята снова прыгает вокруг костра. Еще несколько песен и он, усталый, сваливается на оленью шкуру. Его расспрашивают. Я с трепетом жду. Паята говорит медленно, прерывисто. Вдруг все восклицают: «Кама!» и смотрят на меня. Пенелю переводит:
— Паята узнал от духов, что ты большой лекарь, большой начальник, злой дух (чёрт) боится тебя и потому болезнь Нотю ушла.
Ну, оказывается, я недаром жалостливо относилась к Паяте и оделяла его конфетами не в пример прочим. В «большие лекари» попала!
На другой вечер шаманил зять Нотю — Халу, в третий — Пенелю. Они оба «маленькие» шаманы, камлали хуже, чем Паята, повторяя его приемы. Во всяком случае они подтвердили слова Паята, и мое положение «большого лекаря» среди лесных самоедов прочно утвердилось.
А Нотю, когда ему стало лучше, попросил у меня немного «вина», выпил несколько глотков, встал, вылил остатки в костер, несколько раз поклонился огню и через огонь пожал мне руку, все время говоря: «пасибо, пасибо». И мы с ним стали друзьями.
«Ты томна» — олени пришли
Стояла солнечная погода с ветром. По ночам было так холодно, что с непривычки я даже простудилась. Лихорадило и болела голова. Почти перестала ходить в лес, зато усиленно училась самоедскому языку и начала антропологические измерения.
Попробуйте-ка объяснить самоеду, для чего нужно его измерить. Это и русскому-то не всякому объяснишь. Я сказала, что мне нужно их «показать» в Москве:
— Измерю вас, — там и узнают, какие вы.
— Так ты возьми нас самих и отвези туда.
— Хорошо, поедемте.
От поездки они, однако, отказались, и я произвела нужные измерения. При виде стальных инструментов двое убежали в лес. Иногда самой совестно делалось в холод заставлять их раздеваться. Редко кое у кого рубашка под шубой или малицей водится, особенно у женщин. Снимет шубу — и только штаны замшевые, а в чуме со всех сторон дует. Пожертвовала свою рубашку для измерений, по очереди ее и одевали, благо всем впору: все женщины были ниже меня.
А холод с каждым днем увеличивался. И все спешно готовились к зиме: мужчины поправляли и делали новые нарты, женщины шили теплую одежду. Наконец я обменяла себе на сукно мужскую одежду — она теплее женской. Это «малица» — сплошная рубашка ниже колен, прямого покроя, мехом внутрь, без разреза. Сверху — «кумыш», тоже длинная рубаха, только мехом наружу. Она одевается через голову, как и малица.
В такой одежде хорошо ездить, но сидеть в чуме и работать трудно, поэтому для «дома» я купила и женскую шубу: верх синий, суконный, а мех птичий, из шкурок лебедей и гагар. Сижу в этой шубе, накинув ее на плечи, и записываю, как хозяйка стряпает «хлеб»: пресные лепешки замешивает на рыбьей икре и печет у огня, насаживая их на лучину. Вдруг слышим движение. Выбегаем из чума.
— Ты томна! Ты томна! — Олени пришли! — кричат самоеды и бегут к лесу.
В лесу слышится какой-то странный треск, и среди сосен на фоне белого мха замелькали легкие фигуры оленей. Испугались людей, не подходят. Их манят, машут им рукой, крича: «та-та, та-та».
Меня поражает вид жирных, отъевшихся оленей. Во время «комара» лесные самоеды пасут их на открытых местах, кочуя по водораздельным болотам, и у них нет «оленьих юрт», как у остяков, где в дыму от костров спасается от «гнуса» бедное животное. И в это время олень очень худеет. А на осень олени свободно выпускаются в лес, где и откармливаются.
Эти олени были из стада Пенелю. Он тихонько подкрался и из ружья сразу же наповал убил «ходю» — молодого пятимесячного оленя. Все стадо, испуганное выстрелом, быстро скрылось. Пенелю и Халу взвалили теленка на плечи и понесли к чуму. Быстро сняли шкуру. Приподняли голову, чтобы кровь собралась внутрь. Вытащили желудок и, освободив его от желто-зеленой массы, тут же стали собирать в него кровь, черпая ее отрезанным куском ребер. Женщины притащили деревянные корытца, поскоблили их вместо мытья и положили в них печень и легкие. А почки достались двум мальчишкам, которые их тут же и проглотили моментально. Еще бы, такой лакомый кусочек! Досуха собрали кровь, остальное Халу тщательно вылизал, вымазав при этом все лицо.
Но вот разрезали мясо на кусочки, положили на нарты, позвали всех, даже грудных ребят притащили и начали молиться. Семь раз поклонятся мясу и повернутся вокруг себя и снова; так до трех раз. Некоторые мужчины даже в землю поклонились.
Светит солнце, шумит река и на фоне зеленого леса — группа молящихся оленьему мясу самоедов… Не верилось как-то, что живешь в XX веке…
Наконец все мясо унесли в чум Пенелю. Разделили сырую печень, еще теплую, на кусочки, по корытцам, залили кровью, сели вокруг костра и началось пиршество. Предложили и мне. Взяла кусочек, положила в рот и тихонько выплюнула, — от запаха свежей крови даже голова закружилась. Сказала, что буду есть вареное, — часть мяса уже варилась. Все ели молча, с жадностью. Длинные куски мяса, обмакнув в кровь, ловко подрезали у самого рта. С вымазанными кровью лицами и руками все они были очень живописны. Постепенно наедались и, ожидая вареного мяса, начали разговаривать и смеяться.
К моему удовольствию, мясо, немного недоваренное, можно было есть и без соли, которой у меня было очень мало и я берегла ее к рыбе. Сели все вместе, — и женщины тоже, не то, что у остяков, там жена и лица не откроет старшим в роде, а уж есть или пить вместе с мужчинами совсем нельзя.
После пиршества вытирали лицо и руки мягкими тонкими стружками «вот-лэм», которые заменяют здесь наши полотенца.
Мужчины в этот день больше не работали. Разошлись по чумам, разлеглись на шкурах и задремали, посасывая табак. Лишь женщины, как всегда, возились в своих уголках и что-то шили…
Сбор стада
Проснулась ночью, — непогода бушует, ветром сорвало берестяную дверь. Вся я окоченела, особенно ноги. Зажигаю спички. Все спят. В ногах на одеяле снег, который насыпался в отверстие над костром. Съеживаюсь, набрасываю на себя все, что есть под рукой, но все же не могу спать — холодно.
Вчера я еще грелась на солнце, — забравшись на сломанную сосну, устроилась, как в кресле, и долго прислушивалась к тишине и шорохам леса. Вот белка со своеобразным криком перепрыгнула надо мной, дятел стучит; еле-еле пронесется шепот среди верхушек сосен, и опять тишина. Отдыхала, утомившись от измерений, и рада была осеннему, но солнечному дню и одиночеству.
А сейчас… Как жутко одной! Ветер воет, чум трещит и колеблется. Чудится, будто лес наступает; гигантские сосны скрипят и качаются и ветками задевают за чум… Откуда этот звон? Ах, да, это бубен шаманский, повешенный у нарт с идолами. Ветер трогает его колокольчики, и они звенят так тоскливо и жалобно… Первый снег. А впереди еще целая зима…
Но вот кто-то зашевелился в углу. Слышу голос Нотю:
— Пушя, ту чуди, тансельт… (Жена, огонь разводи, метель…)
Весь очаг засыпало снегом. Жена Нотю закрывает дверь чума, привязав ее изнутри. Долго возится, и наконец костер загорается. Запахло дымом.
Я приподнимаюсь.
— Чищи? (Озябла?) — спрашивает она. И, получив ответ, тащит свою шубу, укрывает меня. Мелькает мысль о насекомых, но я так радуюсь заботе и теплу, что как ребенок сразу засыпаю.
Два дня продолжалась метель. А на третий грянул мороз, правда, небольшой, но зима сразу установилась. Мужчины еще в метель пошли за оленями, поймали более ручных. Нужно собирать стадо. Упросила взять и меня с собой. Женщины обычно не ездят, — это мужская работа. Поехала со стариком Шот-Пере.
Яркое солнечное утро. Сосновый «урман» тянется бесконечно далеко. Олени ловко бегут между деревьями, управляемые опытной рукой. Мы все весело перекликаемся. А вот и олени. Молодые самоеды с арканами в руках соскочили с нарт и притаились за деревьями. Нужно накинуть арканы на оленей, вожаков стада, и одеть им на ногу колодку, с нею уж они не смогут далеко уйти. Тогда легко собрать всех остальных оленей.
Стадо окружают со всех сторон. Собаки гоняются с лаем и визгом, молодежь наперебой друг перед дружкой старается лучше закинуть аркан. На блестящем от солнца снеге яркими пятнами выделяются синие, зеленые, лиловые и черные «верхницы» на малицах. Шум, крики, лай…
Только к вечеру вернулись, усталые, но веселые. Так продолжалось несколько дней, пока не собрали и не подогнали стадо ближе к чумам. Теперь дело за перекочевкой и за зимним чумом — в берестяном стало холодно. Но перед перекочевкой сбор стада кончился для меня очень неожиданной «ночкой». Еще за два дня до этого куда-то ездил Оонэ, старший рода Исуши. Оказывается, к остякам за водкой, вернее, за самогоном.
В нижних юртах на р. Аганудби остяки научились гнать самогон и втридорога перепродавать на север.
Вечером, после ужина, подходит ко мне Нотю и подает целую кучу ножей, которые они носят обычно у пояса. В недоумении смотрю. Оказывается, просит спрятать. «Вино» пить будут… Разумная предосторожность.
Сначала все собрались в наш чум. Уселись, как всегда. Народу битком набито. Притащили четверти с самогоном. Налили на блюдце, как полагается, отлили немного в огонь и покланялись костру. А затем по старшинству выпьют блюдечко, ничем не закусывая, и передадут соседу.
Пока все чинно. Пьют все, кроме маленьких детей. Но пьянеть стали быстро. Начались песни. Сидят «по-турецки» и, сжимая себе живот, тянут жалобную ноту, выкрикивая отдельные слова и раскачиваясь из стороны в сторону. Всю свою жизнь, такую же печальную и ноющую, как их песня, рассказывают.
Но вот страсти разгораются. Песни делаются бессвязными, начинают целоваться друг с другом, горько плача. Женщины полезли и ко мне, целуют нос, щеки. Пошли в другой чум. Я тоже пошла – боялась остаться одна. И тут то же, но народу меньше. Вдруг влетает Халу – он умеет шаманить — и начинает носиться вокруг костра, вокруг нас. Схватил откуда-то нож, разорвал на себе одежду, царапает ножом грудь; все закричали: «оу-оу», чтобы отогнать злого духа, забравшегося в Халу.
Налитые кровью глаза Халу дико сверкают, его красное, пьяное лицо с гримасой страдания ужасно.
Мне жутко, и я тихонько говорю Нотю, что пойду к себе. Нотю хоть тоже пьян, но спокойнее и грустнее всех. Все время, заливаясь слезами, пел песню, как он был болен и как я его вылечила. Нотю с женой и старик поднялись вслед за мной и мы тихонько стали выбираться из чума. Но Халу заметил. Выбежал вслед за нами. Схватил меня за руку, я ухватилась за Нотю и мы понеслись… к священным нартам. Нотю успокоительно мне говорил:
— Пыт больсой, мань маленький, пыт холосый, мань холосый.
Халу обвесился идолами, дал бубен Нотю и начал скакать вокруг меня и нарт с идолами, а Нотю колотил в бубен. Ночь теплая, снег таял, и луна сквозь ночной туман спокойно освещала беснующегося Халу. Наконец Халу, дико взвизгнув, поскакал дальше, и мы ушли к себе.
Крики и шум увеличились, но я решила не выходить из своего чума. Вдруг послышались шум, треск кольев и отчаянные крики, — зовут меня. Оказывается, Халу разломал чум и тащит свою невестку, колотит ее. Я подбегаю и кричу: «Халу!» Поднимается со снега: как зверь, озирается по сторонам и громко пыхтит.
Испуганно стоят кругом самоеды. И я — уж не знаю почему мне это пришло в голову — положила руку на голову Халу и начала громким и торжественным голосом декламировать оду Державина. К концу второй строфы, при словах:
«Кто все собою наполняет,
Объемлет, зиждет, сохраняет…»
Халу медленно опустился на снег и затих. Вероятно, торжественный размер стихотворения подействовал успокаивающе…
Теперь смешно вспомнить, но тогда мне было далеко не до смеху… Больше меня и не беспокоили, но, по-видимому, «злого духа» я изгнала из Халу: он продолжал только стонать и петь..
И лишь под утро ко мне привели оравшего молодого самоедина: он упал в костер и сжег себе кожу на руках и лбу… Что делать? Вазелину у меня маленькая баночка. Пришлось ожоги залить — да простят мне все врачи — касторкой, благо ее у меня было несколько бутылей и она от холода застыла…
Женщины
Ну вот я и на зимней квартире, среди невысокого соснового леса — «урмана»! Сюда перекочевали третьего дня. Переезд вышел для меня неожиданным. Все произошло очень быстро. Утром, после чая, мужчины начали ловить оленей, а женщины стали разбирать осенние чумы и складывать вещи. Я еще успела перед отъездом в последний раз сбегать на реку — проститься. С высокого берега видна было даль и извилистость речки. С шумом терлись льдины друг о дружку, уходя на юг; высокие сосны качали верхушками, как бы прощаясь со мной…
Ехали сосновыми борами да болотами полдня и к вечеру стали на место. С восхищением я следила за женщинами, как быстро и ловко они ставили чум: утоптали снег, отметили место костра, положили около него доски, набросали сосновых веток и на них положили оленьи постели и свою рухлядь. Сверху чум в два ряда покрыли оленьими шкурами. Молодые мужчины привезли бревна и распиливают их для костра; те, кто постарше, ничего не делают, сосут табак, поминутно сплевывая, да между собой разговаривают. Часу не прошло, как жилище было готово и весело запылал костер. Оглядываюсь — кругом снег, и моя постель на снегу. Стоит только протянуть руку, как в снег попадешь, зато уже насекомые от хозяев не переползут!
Кругом лес да болотца, реки нет, уныло и однообразно — не на чем остановить взгляд. Вчера было пошла в лес — куда тут! Разве можно ходить пешком, когда олени есть, — хозяев обидишь. И версты не прошла, как оленей за мной прислали, пришлось вернуться. Зато сегодня обрадовали. Женщины помоложе собрались за брусникой ехать и меня с собой взяли. Мужчины отправились за рыбой.
Как только скрылась последняя мужская нарта, все самоедки сразу развеселились. Начали петь песни и весело смеяться. Особенно одна, Мячинсый, вторая жена Пенелю, отличалась («Мячинсый» — по-самоедски «подарок»). Еще совсем девочка, всего тринадцати лет, с миловидным, смуглым оживленным личиком, она звонко пела песенки, тут же сочиняя их. Больше других понравилась всем маленькая песня:
«Ведекху конню гэ-ээй,
Канкно-кодя,
Кымсой удитау».
Я даже ее заучила. Русский перевод приблизительно такой: «Лохматая собака бежит за санями, а я еду на нарте и песню пою».
Остановились мы на горушке у соснового бора. Раскопали снег под одной из сосен. Там, хорошо укрытые берестой, стояли куженки с брусникой, набранной еще летом и припрятанной. Сверху ягоды заледенели, внизу же мягкие, сочные, крупные. Мы тут же полакомились ими, усевшись на снег. Разговаривали больше жестами и мимикой, смеха было много. Одеты все женщины по-зимнему: одни в теплую шубу «понней» из оленьего меха, украшенную узорами, у других шубы на птичьем меху, а у Мячинсый шубка из лебяжьего меха с синим и желтым суконным верхом. Головы не покрыты — мороз небольшой. Волосы у висков сзади скручены и туго перевиты синим и желтым сукном в виде двух жгутов. Длинные серьги из медяшек и пуговиц весело звенят, вторя смеху. Раскрасневшиеся, с черными, косо поставленными блестящими глазками и с белыми зубами из-под ярких губ — они мне показались хорошенькими. Чтобы не оставаться в долгу, и я спела несколько простых песенок и протанцевала тут же на снегу краковяк, имевший необыкновенный успех. От восторга они хлопали друг друга, кричали, прыгали сами и просили меня не ездить на реку Пур, а остаться с ними.
Совсем подружившиеся, мы вернулись в чум. Проголодались дорогой, и я с удовольствием принялась уплетать из одного корытца вместе с женой Нотю и Мячинсый довольно оригинальную пищу — «дя». Это густая каша из икры, пузырей, печени, внутреннего жира свежих рыб, вареная без соли. Сняв «дя» с огня, к ней примешивают сырой брусники. Получается чуть горьковатое, но довольно острое кушанье.
На десерт мне преподнесли желудок белки, запеченный со всем содержимым. Тоже немного горчит, пахнет орехами, но вкусный. Это — большое лакомство для ребят.
Воспользовавшись отсутствием мужчин, после обеда я решила вымыться. Сами-то самоеды никогда не моются. Впрочем, по утрам в этих чумах взрослые все же «умывались»: возьмут в рот воды, поплюют на руки и вытрут лицо, даже намылив предварительно. Но мыться по-настоящему не решались, как я их ни уговаривала, хотя мыло брали с удовольствием.
Смотреть на мое мытье собрались все женщины, — еще бы, невиданное зрелище! Костер жарко горит, и я все время верчусь, умываясь, потому что с одной стороны печет, а с другой холодно. Некоторые женщины не выдерживают и прикасаются к моей коже, восклицая:
— Хэлаку! (Белая!)
Белый цвет в большом почете у лесных самоедов. Вообще они довольны моей внешностью, особенно нравится им мой нос, вздернутый кверху; нос пуговкой — верх красоты в представлении самоедов.
Рассказываю им о наших прическах, платьях, показываю открытки и картинки из журналов. Вытащила свои платья, в которых ехала на пароходе, и оделась в белое платье, белые чулки, белые туфли.
— Чупе хытля! (Совсем, как снег!) — восклицали женщины.
Тонкие чулки привели их в восхищение, а Мячинсый целовала их и прикладывала к щеке. Я тут же подарила ей эти чулки. Вероятно, никогда ни один подарок не принимался с таким восторгом. А когда приехали мужчины, рассказам не было конца, пришлось снова все показывать. Но мужчинам больше всего понравились кривые ножницы для ногтей. Стали ими резать свою редкую щетину на подбородке. У самоедов растительности на лице еще меньше, чем у остяков, а то, что и появится, они выщипывают. Спрашивали: нет ли бритвы, — двое видали в Сургуте и у одного остяка на Агане. К сожалению, бритвы я не запасла.
Долго сидели и разговаривали, пока я, устав, не разогнала их, говоря:
— Кунат, кунат! (Спать, спать!)
Окончание следует