Звенела птица в поднебесье. Окончание

Николай Коняев

В книжном магазине он едва от радости не вскрикнул. Новенькая книжечка в беленькой обложке лежала на виду. Санька выбил в кассе чек на сорок пять копеек, всунул книжку в «дипломат» — и стрелою к выходу.

В скверике уселся на скамью перед бодро фонтанирующим гипсовым китенком и, сгорая от нетерпения, развернул на коленях книжку. И чем дольше вчитывался в повесть, тем меньше оставалось в нем сомнений: автор — он, сержант Грязнов. И сам герой грязновской повести напомнил нечто давнее, забытое, что из-за вялости усилий являлось иногда блеклыми картинками, случайными, разрозненными звенышками, не образующими осмысленной последовательности…

Санька соскочил со скамьи, заходил кругами. Что же это получается? Выходит, он с живым писателем служил? Это же какую голову надобно иметь, чтоб книжку сочинить! Ай да гвардии сержант! Ну, Грязнов, ну, Лев Толстой! Ведь кому в Шадринке рассказать — не поверят, засмеют, собаки! Самому не верится. Вот кто жизнь, должно быть, знает. Вот бы с кем поговорить! Отчего так кошки на душе скребут? Отчего так тошно? Будто виноватый. Перед Галкой, перед Клавдией… Валюхой, черт возьми! Что за напасть-то такая?

«А что если зайти? — мелькнула вдруг шалая мысль. — Явиться и бухнуть с порога: здравствуй, сержант! Узнаешь рядового Сычихина? Когда-то строевым учил ходить. Разучился, брат. Учи по новой!»

Ехать предстояло через город, и трамваем — долго. А Саньке не терпелось, он спешил, боясь перегореть. Поймал такси. Водитель оказался парнем сметливым, спиной почуял нетерпение…

Дом №2 по улице Мира ничем не выделялся из унылого ряда других пятиэтажек. За торцовым фасадом бойко шла торговля квасом, вовсю палило солнце, тополиный пух кружился в воздухе, опушая клумбы и газоны, сугробами катился по асфальту. И в подъезде, так же как в других ничем не примечательных подъездах, пахнуло плесенью и кухней. На почтовых плоских ящиках в ряду — мелом нарисованные рожицы. Одна — без ушей — звалась Борькой, другая — с бантиком, без носа — Райкой. Между ними красовался жирный «плюс» и справа — результат: «оба дураки».

«Художнику видней». — Санька отчего-то замешкался в подъезде. Решимость утекала, как вода сквозь пальцы. И тогда, собрав ее остатки, он в три скачка взлетел наверх, вдавил кнопку звонка до упора.

За дверью шаркнули шаги, щелкнул внутренний замок. На площадку вышла женщина. В Клавдином возрасте, вся в чем-то светло-голубом и воздушно-легком…

У Саньки отчего-то запершило в горле.

Женщина окинула его пытливым добрым взглядом. Вскинув длинные ресницы, улыбнулась вопросительно.

— Вы к Анатолию Палычу? А он в командировке…

Санька растерялся окончательно. Он, конечно, догадался: перед ним — писательша.

Писательша раздумчиво поморщилась, и в голубых ее глазах блеснуло любопытство.

— Вы к нему… по делу?

— Мы с ним в армии служили!

— Во-от оно что! — обрадовалась женщина. — Толя будет рад… Зайдите к нему завтра. Завтра он вернется…

— Лина! Кто там? Не ко мне? — раздался голос из квартиры.

Дверь перед Санькой затворилась…

Он вышел из подъезда, отдышался…

О встрече в пэтэушке не думалось уже. Сел на скамью возле кинотеатра, ослабил узел галстука. Глядел в книгу — видел фигу. Строчки, как мысли, цеплялись одна об другую…

На краю скамьи, склонясь, сидел мужчина с красными руками, в пестрой, навыпуск, рубахе и, тихо беседуя с голубями на асфальте, крошил в ноги бублик. Время от времени он распрямлялся, взглядывал на Саньку, и улыбка на губах медленно таяла, глаза в прищуре суживались. Казалось, он хотел заговорить, но отчего-то не решался. Скрошив бублик голубям, руками хлопнул по коленям.

— Пора! Сейчас начнется! — И пошагал к кинотеатру.

И Санька как завороженный последовал за ним.

На дневной сеанс народу набралось негусто. В душном кинозале, не досмотрев журнал о дружной пионерии, Санька разомлел и задремал. И уже когда вышел на улицу, а в глаза с прежней силой ударило солнце и асфальт под ногами пружинил, он понял: фильм был о войне, и в сонный мозг она вошла с экрана проливным дождем и громом.

10

Мужчина с красными руками вновь уселся на скамью, из кармана мешковатых брюк извлек обломок бублика.

«Прочно, видно, основался! — Жирных голубей Санька не любил. В уборочную на току они промышляли тучами и, отяжелевшие, не могли взлететь, ковыляли хомяками.

— Зачем же я сюда приехал? Расфрантился, как пижон. Галстук нацепил! — Он рывком распустил узел галстука, сорвал его с рубашки, бросил в «дипломат». Стал решать, что делать дальше. — Домой? Автобусы ушли… На встречу? Уже поздно… К теще? С расспросами прилипнет…»

Ноги гудели, как провода. Только теперь ощутилась усталость. Так бы и сидел. Время утратило значимость…

— Слушай, друг, где я мог тебя видеть?

Вопрос застал врасплох. Санька ткнул себя в грудь кулаком.

— Вы это мне?

— Ну да, кому ж еще-то! — мужчина утвердительно кивнул.

Санька буркнул раздраженно:

— В кино дремали рядом.

Мужчина неуверенно придвинулся.

— Кроме шуток, ну? Где-то вроде видел, но вот где — не вспомню… Может быть, во Владике служил?

— Близко не бывал. — Санька покосился на липучего соседа, взял свой «дипломат», чтобы уйти.

Мужчина внезапно выстрелил пальцем.

— В Покровке не бывал?

— В Покровке-то бывал. — На тещиной родине Саньке бывать доводилось. В страду, как правило, садился за комбайн, а покровские ребята сами с жатвой не справлялись, к ним частенько присылали помощь из Шадринки…

— Ну вот, а я оттуда родом! — мужчина засмеялся заразительно.

Санька вновь установил свой «дипломат».

— А я шадринский, стало быть… Сычихин Александр.

— Так вот где мы с тобою виделись! В сороком училище! Ты по электрике учился? Кажись, у Колобка? Ну, вспомни Колобкова-то! «Колобок, Колобок, я б тебя съел!» Мастер был у вас. Как, не промахнулся?

— В яблочко попал!

— Семен не промахнется! — по-мальчишески задорно похвастался мужчина и коротко представился: — Малышин.

— Выходит, ты на встречу прибыл? — догадался Санька.

— Чего ж тогда торчишь тут? С голубями забавляешься?

— Да так, — поморщился Семен. — Долгая история… Я почему тебя запомнил? Ты сальто-мортале здорово выделывал. Фигурой вроде бы не вышел, но крутился как приклеенный. Со страху аж кишки стонали, когда ты солнышко крутил. Было дело, ну, Санек?

— Изображал и солнышко.

Семен с размаху шлепнул по плечу, да так, что Санька крякнул.

— Слушай, друг, — сказал Семен, — пойдем ко мне в гостиницу. Посидим, поокаем. У меня для встречи кое-что стоит… Ребята обещали вечерком зайти.

Долго уговаривать Санька не заставил.

— Ну что ж, встречаться так встречаться!

* * *

За столом у окна с видом на скучный пейзаж новостроек разговор незаметно превысил гостиничный уровень громкости.

— Хорошо, Санек, что мы с тобою встретились! — с чувством произнес Семен, разливая дорогой коньяк по пластмассовым стаканчикам из-под плавленого сыра, и с опаской вслушался в шаги за дверью. Вооруженная строгой инструкцией новейшего Указа дежурная по этажу держала ушки на макушке. Шаги стихли в конце коридора, и Семен поднял стаканчик.

— Давай за встречу, друг Санек!

— Давай, Семен, за встречу! — Санька нацепил на вилку половину рыхлой помидорины, щедро начиненной солью.

Семен ему понравился. И нос его солидный, и ручищи красные, широкие, и привычка нукать вопросительно — все это вызывало уважение. Бывший пэтэушник занимал в своем совхозе какую-то начальственную должность, но человеком был простецким, с ним легко сиделось…

— Если б мы с тобой не встретились, третий раз подался бы в кино, — с грустью произнес Семен.

Кинотеатр притягивал Семена не фильмом о войне, а журналом про безоблачное детство. И даже не журналом целиком — коротеньким отрывком, где в радужных брызгах прибоя берегом Черного моря легко, как на крыльях, неслась за белой яхтой хрупкая девчушка, удивительно похожая на его, Семенову, дочурку…

— Она у меня умница, честное слово, — с нежностью рассказывал Семен. — Осенью пойдет уже в четвертый, круглая отличница. Со сцены на скрипке играла!.. Не веришь?

— Отчего не верю… Очень даже верю! — отозвался Санька, смутным чем-то растревоженный.

В прошлом году умерла от рака Семенова жена, месяц назад в армию призвали сына. Всю жизнь Семен Малышин мечтал о тишине в своей квартире, и вот она настала, но жить в ней оказалось тошно.

— Бывало, с работы усталый придешь, а дочка на скрипке пиликает. Мне бы послушать ее, похвалить, а я уши затыкаю. У меня в голове от работы бедлам. А когда мы мамку схоронили, вижу, дочка к скрипке охладела. В школу ходит, как и прежде, но дома не играет. Спросил ее, в чем дело. И знаешь, что ответила? «Я маме любила играть, она хорошо меня слушала!» Вот какие тонкости… Я — играй, дочура! Буду тебя слушать, только не бросай! Как думаешь, не бросит она скрипку?

…Чужая боль слилась в Саньке со своею. Но не с сегодняшней — досаднейшей нелепостью представился прошедший день, — а с болью давнишней и смутной…

Сочный луг в июльском цвете увиделся вдруг Саньке. Стрекотали кузнечики, их беспрерывный стрекот оглушающим звоном отдавался в ушах. По-девчоночьи легко от цветка к цветку перебегала Клавдия. А он, стоя на дороге, цедил ругательства сквозь зубы: мотоцикл не заводился. Субботний день клонился к вечеру, а до Шадринки далеко. Припозднились с Клавдией в райцентре в бегах по магазинам… Но вот наконец мотоцикл чихнул, разразился тарахтеньем. Клавдия с букетом розовых саранок вышла на дорогу. «И куда ты с ними?» — спросил ее, нахмурясь. Клавдия, вскинув ресницы, улыбнулась застенчиво: «Что ты, Саня? Бросить жалко. Красота какая!» «Да брось ты их!» — И он прибавил газу. Клавдия поднесла букет к губам, понюхала, зажмурилась. Шагнула на обочину, сложила цветы на каменистую землю…

Семен Малышин вдруг встряхнулся.

— А ты, Санек, меня не помнишь?

— Нет, — честно сказал Санька.

— Все правильно, я — серый. Я сроду серый среди серых. А я тебя, Санек, запомнил. Как солнышко крутил!

— По сю пору, друг, кручу. Все кручу, кручу, кручу — остановиться недосуг!

— Вре-ешь, Санек, — прервал Малышин. — Пузцо-то обозначилось уже. Теперь не до крученья.

— Кручу, Семен. Кручу! — упрямо твердил Санька.

— Да ты, земляк, никак, осоловел?

Но Санька не осоловел. Он, напротив, мыслил ясно. Так ясно, как, пожалуй, никогда. Если малость и шумело в голове, так это от жары и сутолоки города…

— Сегодня я ходил, Семен, к одному… писателю. Шел к нему, как теща в церковь. А он — в командировке. Для меня. Зачем я шел? Не знаю. Наверно, душу распахнуть… Мы с тобой, Семен, больше не увидимся. Поговорим и разбежимся. Тебе и распахну… Только без ухмылок! Распахни иному душу, а он соображает: либо ты дурак, либо ты хитрец. Кто вбил мне это в голову? Ухмылки. Много видел их, они всему виной. В панцирь душу-то загнали. В скорлупу. А ей там тесно. Жутко ей в потемках. Она ведь к свету тянется. Взять подсолнух в огороде. Ведь он, собака, к солнцу тянется. Оно, Семен, у всех одно и свое у каждого. А ухмылки — удел обделенных, с обломанными крыльями. Тех, кто без солнышка в душе. И мы с тобой, Семен, с подрезанными крыльями, потому что тоже небезгрешны. Нам крылышки ломали, и мы ломцы хорошие!

Семен Малышин медленно поднялся, и во влажных его глазах появилась любовь к человечеству. Он сграбастал Саньку в крепкие объятия и в обе щеки по-мужски расцеловал…

Потом они в обнимку сидели за столом, Санька с чувством декламировал стихи:

Летела птица в поднебесье,

Охотник выцелил ее,

И неоконченная песня

Упала камнем на жнивье…

Семен Малышин плакал и смеялся от потрясения поэзией Кузлюкиной-Тумановой, от разгаданности тайны, способной спасти мир, погрязший в море лжи и фальши, оглохший от стрельбы человека в человека. Но человечество, что в этот поздний час укладывалось спать, работало в ночную, служило и творило добрые и темные дела — неблагодарное человечество в лице дежурной по этажу стучало в дверь, грозило выселением.

11

Во сне Санька видел себя подростком. Будто на покосе. Сидит на конных граблях, понукает пегую кобылу: «Н-но-о ты у меня, раскоряка непутевая!» — подражает бригадиру конного звена. Кобыла вдруг очнулась и пустилась рысью по кустам да по кочкарику. Санька вожжи выпустил, повалился набок. Но искалечиться во сне ему не дали…

— Гражданин, здесь спать запрещено!

Санька разлепил набрякшие веки, огляделся и увидел, что он на городском автовокзале. В зале ожидания было полупусто, ожидающие медленно вставали, протирали красные глаза, смачно, с наслаждением зевали. Сбоку скамьи высился щит с расписанием движения автобусов, а у изголовья — пожилой сержант.

Санька, шумно отдуваясь, сел и свесил ноги, пальцами ощупал подбородок, двинул челюстью, шевельнул руками и ногами. Все оказалось при себе, все двигалось, работало, но, к удивлению, саднило и болело…

Сержант милиции, видать, соскучился по службе.

— Ваши документы, гражданин!

Санька вздохнул удрученно, но от недоброй мысли вдруг захолонуло сердце, лоб мгновенно покрылся испариной. Он лихорадочно пошарил по карманам… Слава Богу, все на месте! Паспорт, деньги, записная книжка с адресом Малышина…

Сержант повертел документ, недоверчиво глянул на Саньку.

— Далеко ехать собрались?

— Домой, — ответил Санька.

— Куда — домой?

— В Шадринку.

— Во сколько отправляется автобус?

Первый утренний автобус отправлялся ровно в десять.

— Чтоб после десяти я тебя не видел, — скомандовал сержант. — Не порть мне тут картину. За версту несет!

«Должно быть, видок у меня! — догадался Санька. Он зашел в туалет, погляделся в зеркало… — Ма-амочка родная! Не нос, а безобразие! — Из свежей царапины на переносице, как из паза мох, торчали крошки подорожника.

— Где же меня угораздило?» — Санька напился воды из-под крана, ополоснул лицо. Холодная вода утолила жажду. Каждая клеточка алчущей плоти обрела прежние трезвые формы, постепенно наполнялась содержанием. Санька стал припоминать…

Кричали стихи про убитую птицу, клялись друг другу в вечной дружбе. Потом пришли со встречи мужики. На столе появился коньяк, помидоры… Затем вошла сердитая дежурная… Брели по улице с Семеном, уже горели фонари. Шли спасать человечество. Но начать надумали почему-то с уголка у черта на куличиках, где-то аж за мясокомбинатом. Там проживал Семенов брат—мясник…

Долго ехали автобусом, брели каким-то пустырем. На пути возник забор… Тут и зацепило! Протискивались в узенький проем, и нос вдруг чем-то всковырнуло. Рану залепили подорожником. Затем почему-то ловили такси… Ах да! Семен передумал спасать мясника. Ему вдруг позарез потребовалось к дочери, в Покровку… Пошли искать такси… Но как он, Санька, оказался на вокзале? Ведь к теще было ближе! Или еще не иссяк в нем запал? Искал контактов с человечеством?

Санька причесался перед зеркалом, глотнул воды и вышел на перрон. Ночью пролил дождь, дышалось полной грудью. «Старики ведь с ума посходили! — опомнился он вдруг. — Ночевать вернуться обещал!» Нашел в кармане двушку, позвонил из автомата…

Теща истерично закричала в трубку:

— Что ты думаешь головушкой? Пропадаешь где-то, слуху не даешь!

Санька, улучшив момент, перебил:

— Я жив-здоров, чего и вам желаю. Ночевал у друзей. В «люксе» с душем. — Его вдруг охватила беспричинная веселость.

— Шуточки ему! — разорялась теща. — Мы глаз всю ночку не сомкнули. Все трезвиловки, больницы обзвонили… До моргов добрались!

— Брр! — Саньку передернуло. — Там холодно, родня!

— Что? Что ты сказал?

— Хо-олодно там! Ну его к дьяволу!

— А ты, однако, не проспался? Откуда звонишь-то, турист?

— Трезвый, и с вокзала. Я, мать, домой поеду.

Теща не на шутку всполошилась.

— Да что с тобой случилось-то? Пошто такая спешка? Какая муха цапнула?

— Домой хочу, и точка. Соскучился. Устал. Привет родным и близким. — Санька бросил трубку.

«И впрямь, пора домой, — решил бесповоротно. — Сейчас подъедет Леха».

Кузлюкин, возвращаясь, подъезжал к вокзалу за своими.

* * *

В автобусе сидели Васильев и Кузлюкина.

— Кого я вижу?! — Санька, дурачась, схватился за голову.

— Кругом родня. Знакомые все лица!

— Сычихин собственной персоной! — заржал приветственно Кузлюкин. — Да с расцарапанной носярой! Сразу видно: вечерок на высшем уровне. Банкетик с дамами! Ну-ка, признавайся, кто поцеловал?

— Не обошлось, видать, без фокусов, — сказал разочарованно Васильев. — Ты случайно там не наследил? Бумага не придет?

— Больно рано разбежались, — удивился Леха. — Стоило ли ехать?

— Хорошего помалу.

— Правильно, Сычихин, — поддержал Васильев. — Приходи на ферму, будем движок ставить.

— Достал?

— А как же!

Новенький мотор в проходе в упаковке.

— Пробивной ты! — восхитился Санька.

Меж тем автобус выехал на тракт. Замелькали столбы новой ЛЭП, березовые колки, дачи горожан.

«Два часа и — дома, — обрадовался Санька. Веселость закипала в нем. — Все путем. И дома будет все в порядке… Царапина — пустяк, заживет как на собаке».

— Что-то, братцы, скучно едем, — удивился он. — Сидим как на собрании. Вы, Елена Трофимовна, стихи бы, что ли, почитали. Про птицу в поднебесье…

Степан на Саньку покосился подозрительно. Леха хохотнул. Кузлюкина обиделась.

— Все б вы с подковырками!

— Какие подковырки! Хорошие стихи. Ей-бо, не вру. Как там начинается? «Летела птица в поднебесье…».

— Звенела, Сычихин, — поправила Кузлюкина. — Не летела, а звенела. «Звенела птица в поднебесье…».

— Если звенела, значит, летела. Не полетишь — не

зазвенишь! Разницы не вижу.

— Ой, не скажите, нет! Разница большая. — И сообщила как давно решенное: — Уеду скоро вот от вас. В Среднесибирск. Подруга в областной библиотеке заведует отделом. Звала к себе. Уеду. Долго ли собраться?

— Нет, так нельзя, — отрезал Санька. — На кого библиотеку?

— Галка ваша через год окончит школу, вот мне и замена. Склонность к делу есть. Учиться на заочное поступит…

— Никуда вы от нас не уедете.

— Это почему же так категорично?

— Кому вы там стихи-то будете читать? Там, поди, своих писак полно. А вы — наша. Местная.

— Ой, Сычихин, не смешите! — Кузлюкина закрылась рукавом.

— Чего уж там стесняться! — махнул рукою Санька. — Спеть бы, братцы, — скучно едем!

— Развезло мужика на вчерашние дрожжи! — усмехнулся Леха.

— А какую? — спросила Кузлюкина.

— Да любую. Хоть вот эту. — Санька набрал воздуха в легкие.

Поехал казак на чужбину далеку

На своем, на боевом коне…

— Не в ту степь тянешь, — заметил Васильев.

— Черт ладу не понимает, лишь бы шум стоял, — прокомментировал Леха.

Кузлюкина беспомощно развела руками:

— Эту мне не вытянуть!

— Ну давай другую:

— При лужке, лужке, лужке,

При широком по-оле…

Кузлюкина подхватила:

— При станишном табуне

Конь гулял по во-оле!

И Степан не усидел:

— Вот споймал казак коня,

Зануздал уздою,

Вдарил шпорой под бока —

Ко-онь летит стрело-ою!..

Пели в три голоса. И песня постепенно набрала силу, зазвенела…

Лишь Леха Кузлюкин изредка взглядывал в зеркало заднего вида и недоуменно пожимал плечами. «Три взрослых человека! — выражали Лехины глаза. — Три взрослых человека, а ведут себя как дети. Что же это с ними сделалось?»

И оттого, что не находил ответа, злее нажимал на газ.

1987 г.

Оставьте комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Яндекс.Метрика