Нина Лексина
Хмельной метелью пронеслась по селу масленица… Вчера еще пекли круглые поджаристые блины, зазывали в гости друг к другу. Тещи принимали в гости зятьев. Расстегнув полушубки, лихо сдвинув на затылок шапки, спешно шли они, ведя под руку румяных жен, здороваясь со встречными односельчанами и на вопрос «далёко ли» отвечали горделиво: «К теще на блины»!
Отзвенели на улицах песни протяжные да задорные частушки под лихую гармонь. Бывало, какой-нибудь озорник вдруг пропоет козлиным голосом матерную частушку-нескладушку: «Теща, б…ща, блинищи пекла…» И тут же, получив увесистый подзатыльник, сваливался в снег, увлекая за собой в сугроб подвернувшуюся молодуху. Хохот, объеденье и пьянство, частенько и мордобой — всякое бывало…
А молодежь в сельском клубе резвилась — включила радиолу. Вновь и вновь крутилась черная пластинка — танцевали иноземный твист, до упаду. А потом все забивались в чью-нибудь избу и веселились до рассвета… «А чево им не веселиться: революцию деды сделали, отцы фашиста побили, а коммунизм можно вот так вот – под твист, брюки в дудочку – строить», — метнет с укоризной в сторону молодежи кто-то из мужиков. Но тут же отпор получит от сердобольной мамаши: «И пусть их – радуются, лишь ба войны не было…»
Ребятня, забившись на печку да полати, наблюдали за взрослыми: кто во что нарядился, как пляшут, что поют. Так, бывало, вповалку и засыпали под «Галю молодую», которую казаки увезли с собою, а потом за косы к дереву привязали — такие страсти!
Мальчишки, свесив обычно вихры с полатей, спросонья таращат глаза на мужиков: кто сколько из них самогонки «выжрет», а потом, забившись в темный угол печки, наливали воды в пустую бутыль, «чокались» гранеными стаканами, будто пили бражку «с устатку». И так разгалдятся, что и не унять. Проворная стряпуха вдруг шутливо пырнет кого-нибудь ухватом ниже спины. Визг, смех…
Норовили разойтись по домам, пока сельская подстанция свет «крутит» — потом уж зажигали керосиновые лампы и вешали их под самый потолок. Любители «погулять» подольше оставались, чтобы выхлестнуть с песней все, что накопилось на сердце, наболело. Запоют – лампы гаснут. А когда уж дело доходило до «Хас-Булата удалого», то «прекрасные половины» не выдерживали, вытаскивали из избы уже силой своих певунов, скороговоря: «Айда-а, посидел, гости домой уходят. Будет те от «предсядателя», коли колхозная животина не кормлена останется»…
А наутро пьяная лень овладевала людьми. Колхозное руководство, грозя снять трудодни, с ног сбивалось, чтобы наладить дело. Бабушка моя, неся на коромысле ведра с водой, выговаривала председателю колхоза:
— Не деревня, а Вавилон-блудница, упоенная вином. Где это слыхано…
— Ничего, ни-че-го-о, трудодни да налоги подстегнут, — отвечал тот с досадой…
Наступил прощеный день. Мама моя, принарядившись и приодев меня и сестренку, как-то торжественно объявила:
— Пойдем к «нашим» (так она называла своих родителей), прощения просить.
Минуя знакомые дома, уворачиваясь от злых собак, мы отворили наконец скрипучие ворота и зашли в избу. Нас встретили дедушка и бабушка, как всегда, радушно.
— Тятя, мама, простите меня и деток моих, Христа ради! – со слезами в голосе говорит мама.
— Бог простит. И ты нас, Настена, прости, — отвечают они растроганно.
Какой-то пушистый комок подступает к моему горлу, душит до слез, отчего сразу захотелось всех пожалеть и простить.
— Бабушка, а почему сегодня воскресенье Прощеное? А тогда другие как называются? – чуть ли не в один голос спрашиваем я и сестренка.
— А потому необычный воскресный день, что завтра Великий пост перед Пасхой начинается. Да кабы все нонче об этом помнили, может, меньше бесчинствовали бы, — сокрушается она. – Бывало, в старину, родственники и знакомые гостили друг у друга, просили прощения, церкви да храмы посещали, поминали усопших родных. А теперь все расхристанные – а всему тому быть суждено, как сказано в Писании.
Она вздыхает и приглашает всех к столу:
— Давайте, милые мои, усаживайтесь – соловья баснями не кормят.
Дедушка, а вслед за ним и мы, дружно встаем. Бабушка начинает читать молитву, и все крестятся перед началом еды.
Вместе с нами за стол садятся убогие странники, Андрюша Полунин, прозванный в народе «В рот те козу» (такая у него странная поговорка была), и Феклуша Алекинская из дальнего села. Бывало, молясь вместе с бабушкой Богу, почитав Писание и обменявшись библейскими истинами, Андрюша вдруг ни с того ни с сего закатывал глаза и выкрикивал каким-то петушиным голосом, подняв указательный палец вверх:
— Катя, а народ-то ныне Бога не чтит, совесть совсем потерял, в рот те козу!
Мы с сестренкой обычно при этих словах прыскаем в кулачок, чтобы не расхохотаться, а бабушка незаметно грозит нам пальцем — над убогими смеяться?..
Дед-фронтовик у нас большой шутник и жизнелюб. Бабушкину привычку – принимать у себя в доме убогих сирых странников – он принимает беспрекословно. Она ведь искренне верит в Бога, много горя повидала на своем веку, но не озлобилась. Я с интересом наблюдаю за гостями. Важно сидит за столом у окна Феклуша из дальнего села. Она полная, на нее надето несколько юбок, с заплатками, карманами, невидимыми из-за многочисленных сборок. В них она прячет деревянную ложку и кружку. У нее полное невыразительное лицо, напоминающее непропеченный блин. Мы ее побаиваемся и больше молчим в ее присутствии. В деревне расшалившихся детей пугают ею:
— Смотри, Фекла с собою в юбках унесет!»
Я больше всего люблю наблюдать за Андрюшей. Не знаю, сколько ему лет. Он хрупкий, плечи у него узенькие, покатые, как будто ветки березы под снегом. На нем полосатые портки, а поверх них надета сатиновая рубаха, подпоясанная веревочкой. Светлые усы и бородка. Дедушка подстригает его бережно, осторожно минуя пространную лысину со лба до макушки. Насмешки он сносил смиренно, никогда не гневался. И лицо такое благообразное, похожее на лики старцев, что дружелюбно глядят с бабушкиных икон. Смотрит голубыми глазами кротко, как голубь. Благодушный и улыбчивый — потому и жаль его.
Странниками бабушка не брезгует: моет их в бане, кормит, чем Бог послал, строчит на «зингерке» юбки, рубахи и дарит. Ее многие не понимали и даже осуждали.
— Ничего, не оскудеет рука дающего — просящему дается, — обычно с улыбкой, благодушно отвечала она, не обращая внимания на пересуды. Все понимала, всех прощала…
За окном, между тем, словно бабушкина лампада, догорал зимний закат – пора возвращаться домой. Идем по канавистой дороге, слева от которой чернеется глубокий овраг, а справа, на пустыре, — храм с поверженными крестами и полуразрушенными куполами, похожими на стайки птиц, которым так и хочется взлететь к небу, но кто-то безжалостно связал им крылья. Пять куполов, как пять бескрылых птенцов. Я говорю маме об этом, и она, кивая головой, с грустью говорит:
— А когда-то здесь службы шли, пелись молебны, народ валом валил из окрестных сел, звенели колокола, и так-то радостно на душе было. А теперь все не то, не то…
— Мама, за что же все это? – первой не выдерживаю молчания я.
— Во всем есть промысел Божий. За грехи это людские, чтоб опомнились. Кого Господь любит, того и наказывает. Что имеем, не храним – потерявши, плачем. Разломали все, святое порушили», — с грустью заключает она и, остановившись, крестится, глядя на храм. А мне трудно все это осмыслить детским разумом.
Как снежинки малым роем наметают незаметно сугробы, так и детская память все услышанное и увиденное хранит до поры до времени, чтобы потом, однажды, взглянуть на все происходящее духовными очами и проникнуться всем сердцем благодатью Божьей….