А. Ребякин
Гулко завыли собаки, заголосили, задрав морды вверх. В диких глазах отразилась холодная, как ледышка, луна. Морок улегся, липким настом накрыл землю. И сразу засветлело. Сначала обнажились крыши избенок, потом приземистые стайки, а вскоре и едва различимые скелеты прясел. Кое-где в окошках вздрагивали блики лампадок, скользили расплывчатые тени. Вечеряла Новая заимка, вздыхал и постанывая, словно загнанная лошадь.
Слева, немного обогнув угрюмый березняк, выселки придавило распаханное поле, деленное колышками на куски. Сидор, раскорячив ноги, сидел в борозде, устало склоняя почти к самой земле кудлатую голову. Костя давно нашел здесь отца, но робел, топтался на меже и громко хлюпал носом. Наконец, нерешительно окликнул:
— Бать, а батя, в избу тебя велено звать. Там Пальянов, сосед наш, еще с полудни тебя дожидается.
Сидор, казалось, не слышал его, однако вскоре встал, не глядя на Костю, тяжело зашагал к дому.
Яков зашел к Пьянковым не с простым делом.
— Заробился, Сидор Данилыч, видать, и дня тебе, бедолаге, мало, — не то с иронией, не то с жалостью произнес Пальянов, встречая у порога хозяина.
— Весна, будь она неладная, за хвост тянет, — хмуро ответил Сидор. — Вспахал вот земельку, да соображаю теперь — не поторопился ли?
— К-хе, — зло фыркнул Пальянов. — Тут и гадать нечего. Ты за соседскими мужиками послеживай, те уже третьего дня отпахались, а наделы-то у них не сродни твоим. У них аршин, у тебя — сосновый клин. Или не видишь, что падунские, шестовские да малюгинские бирюки все лучшие заимки захапали. Им бояться-то надо, не тебе.
Сидор плюхнулся на лавку, растопырил на коленях твердые, как сковорода, ладони.
— Что ни говори, сосед, а жить как-то надо. Да и сам видишь, по миру не ходим.
— Не ровен час, вовсе скоро кулаки начнут кровь из нас сосать. Гляди, дак весь Вагайский район прикарманят. Тогда, почитай, крышка выселкам, — зашептал Яков. — Убираться нам отседова надо. Намедни свояк из Старого Катыша гостил у меня, ну, тот, что на Конде живет. Места там, говорит, знатные. Рыбешка водится, дичь разная. Да и людей поболе, чем тут, помереть не дадут. Коська-то, не заметишь, как за девками потащится. Вырастет — надел ему давай. Сызнова обуза.
— Это ты о ком?
— О ком, о ком? О сыне твоем, Косте.
— Косте? — переспросил рассеянно Сидор и вдруг сдвинул брови.
— Коська, стервец, а ну — подь сюда, — заорал, сжав кулаки, — живо!
— Щас, Сидорушка, щас, — вывернулась из-за печи Василиса и бесшумно скрылась в сенях. Через минуту втащила, сжавшегося Костю.
Сидор долго осматривал мальчонку, обмеривал взглядом, щурился.
— Отца своего почитаешь? — бросил резко.
— Угу, — сник парнишка.
— А мачеху, супругу мою, Василису Арефьевну?
Костя снова мотнул головой.
— Не-е, — остыл Сидор, — сопляк он еще. А ты все ж замутил меня, Яков. Куда мне с этой оравой. У меня ведь семь едоков на горбу сидят. Ладно, коли стронемся с места да найдем лучшую долю, а нет, так и пропадай такая жизнь пропадом.
Утром слегка подморозило. Рыхлый, но еще неподатливый снег позволял легко скользить саням. Ехали гуськом. Лошади, шумно хватая ноздрями воздух, проворно бежали след в след, несмотря на груженные скарбом розвальни. Впереди катил Яков, за ним Василиса с ребятишками. Завершал обоз неподвижный, как мумия, Сидор Пьянков.
Не доезжая до деревушки Ландино, решили передохнуть. Кони намаялись, да и у самих ездоков в глазах рябило от утомительной дороги, которая заметно осела от нахлынувшей оттепели и поползла с обочин.
В деревне отмечали пасху. Пахло пирогами и дымом Сидор навялился с семьей постояльцами в просторную, почти голую внутри избу обрусевших манси.
— Дальше, однако, — не можно ехать, — рассуждал хозяин, посасывая трубку. — Грязь везде, болота кругом, топь, урман. Шибко худо ехать. Людей за полсотни верст нету, зверь один…
Ничего не оставалось, как ждать следующей зимы. Поначалу Сидор ходил сам не свой, отмахивая ребятишкам увесистые подзатыльники. Часами сидел на завалине, поводя вокруг мутным растерянным взглядом. Но потом мамо-помалу свыкся, присмирел, начал присматриваться к деревенским мужикам, взялся за хозяйство…
Костя — младший из Пьянковых оборванцев — домой появлялся к ночи. Ему нравились здешние порядки, даже странные обычаи местного населения, сохранившиеся от патриархальных устоев, вызывали в нем интерес своей загадочностью и необъяснимостью.
Неподалеку от избушки, по дешевке купленной у старого рыбака, темными глазницами узких окон смотрела на редких прихожан приземистая обшарпанная часовня. У входа в нее болтались на веревках два медных, покрытых зеленоватым налетом колокола. В них брякали, кому не лень. И Костя любил слушать, как долго не стихал, бродя меж сосен, их пронзительный звон. Изредка, по праздникам, сюда приходили бабы в пестрых одинаковых платках, и тогда с большой иконы в углу кто-то смахивал пыль, и в часовенке начинались молитвы, похожие на оплакивание покойника. Костя не понимал их, но всегда слушал со вниманием, потому как среди мансийских слов часто проскальзывали русские. Это были слова, взывающие о помощи. И Костя плакал, потому что образа так и оставались безответными.
Вскоре после пасхи произошло событие, которое заставило парнишку другими глазами взглянуть и на часовню, и на молитвы, и на всю жизнь Ландино. За окном избушки бесновался ветер, гоняя по дворам прошлогодние листья. Отец сидел за столом, отхлебывал из блюдечка чай. Дети возились в углу, мастерили из деревянных ложек кукол, кутая их в тряпки, а Костя за печкой чинил рваную сеть. В избушке было тихо и тепло. Вдруг Костя вздрогнул, услышав под самым окном выстрел из берданки. Потом выстрелы защелкали уже в разных концах деревни и через мгновение слились в сплошной мощный гул.
— Господи, что это? — встрепенулся Сидор. Напялив бродни, нерешительно двинулся к выходу.
— Батя, возьми меня, — умоляюще попросил Костя. — Возьми, батенька!
— Ладно, идем. Только смотри мне, не суй нос, куда не следует, уши оборву.
Не сразу разобрался Костя в том, что произошло в Ландино. На берегу, куда бежали палившие из ружей люди, он увидел лодку и двух мужиков. Они старались вытащить ее подальше на песок, но толпа вновь сбрасывала лодку в реку, и над водой летели, протяжные крики: «Вай, вая-я-я». Они повторялись еще и еще, пугая задремавших чаек. На песке плясали тени, пахло порохом от выстрелов. Но среди всего круговорота звуков и движений, неистового восторга Костя почувствовал сладковатый запах крови, и только тогда, напрягая глаза, он сквозь темноту увидел в лодке шкуру медведя. Черной горой лежала она на днище, и Косте показалось, что бессильно двигаются умирающие зрачки на окровавленной морде зверя.
Стрельба неожиданно прекратилась. Шкуру и голову вытащили на траву, и толпа шумно двинулась к избе удачливых охотников. Костя тоже пробрался в дом и спрятался за лавкой. Всю ночь говорили мужики об охоте. Тем временем бабы подводили ребятишек к расстеленной на столе шкуре и. пригибая их вихрастые головы, ласково шептали: «Целуй, сынок, целуй. Будешь такой же сильный, такой же крепкий. Не бойся его, видишь — он не рычит и зубы не скалит».
— Зачем они это, батя, — осмелился спросить отца Костя, когда они вдвоем, почти вслепую, добирались до дому.
— Вера у них такая, — задумчиво сказал он. — Вот ведь и обрусели уже совсем. В церковь молиться ходят, а ритуалы свои чтут. По их, в этом больше правды. Да тебе не понять…
Костя и вправду многого еще не понимал, но твердо усвоил, что обычаи мансийского народа, свято сохраняемые этими людьми, поддерживают в них веру в удачу, надежду на лучшую жизнь.
Ему приходилось уже не раз ходить с соседом дядькой Василием в тайгу, и всегда, добравшись до устья Ландинки, Василий устраивал привал на взгорке. Здесь они раскладывали костер и варили саломат, похожий на русскую заваруху. Затем похлебкой заполняли чумашки — небольшие посудины из бересты — и ставили в сторонку для земляного — бога удачи. Удачной была охота — значит, сытно попотчевали земляного, нет везения — плохо угостил его охотник.
Костя еще тогда догадывался, что все это вовсе не игра и не прихоть, это исходило из глубин человеческой души, и он уважал обычаи деревни Ландино, ценил их силой своего детского восприятия. Позже, бывало, услышит Костя выстрел с реки — не вздрогнет, как раньше, потому как знает: охотник извещает, что убил лося. Два выстрела — значит, двух. Много выстрелов — знай: лежит в лодке владыка таежный — громадный медведь. Радость деревенским. Праздник для манси.
Под осень Василий снова взял Костю «в товарищи» на охоту. Приглянулся ему чем-то сноровистый, ловкий паренек. И помолчать умел к месту, и толково поговорить в одночасье. Отправились на лодке по Ландинке к зимовке, что стояла, скрытая ремником, на устье. Избушка пропиталась сыростью и дурманом плесени. В углу — квадратный сусек, набитый землей, над ним в потолке дыра. В сусек натаскали сушняка, раздули огонь. Вскоре стало тепло и душно, как в парилке. Зато не гулял ледяной ветер, и можно было посушить одежду.
Находившись за день по тайге, охотники повалились устало на нары.
— Костя, расскажи что-нибудь, — попросил Василий. — Ты ведь говорил, два класса кончил, грамоту знаешь. Вот, к примеру, сейчас мы при Советской власти живем. Стало быть, все равные: и ты, и я, и батька твой. Тогда почему в Ландино, как раньше, есть и богатые, и бедные? Растолкуй ты мне, Костя, эту штуку по-ученому.
— Не знаю я, дядя Василий, ей-богу, не знаю. Вот, если б книжки у нас какие были, чтоб прочитать, или газеты. В них про все сказано…
— Да что там книжки, — махнул Василий рукой. — Без них умом дойти можно. Сам посуди, вот мы с тобой глухарей, зайцев набили, доброй пушнины всякой добыли. А скупщик этот — Белкин — приедет зимой из Тобольска да и заберет все задарма. Где тут, скажи мне, правда — матушка?
— Так не сдавай ему, можно братьям Шумиловым. Они за шкурки и мыло, и хлеб, и мануфактуру дают.
— Малец ты еще, Костя, — усмехнулся Василий. — С чего Шумиловы богатство-то себе накопили? С нас с тобой — дураков, да с других, что победнее. Мужик за чекушку водки им все отдает. На время забудется, а похмелье шибко тяжелым бывает, особливо когда за душой пусто и жрать нечего. Вот Шумиловы-то братья и есть кулаки, потому как весь народ, почитан, в кулаке держат. Но ведь власть же народная. Вот в чем закавыка для меня…
Шел 1929 год. Советская власть набирала силу, мощной волной социальных и экономических преобразований прокатывалась она по Сибири, вселяя в умы людей новое представление о жизни, которая медленно, но твердо создавалась на этой земле.
До затерявшегося в таежной глухомани среди непроходимых болот и буйных в половодье речушек Ландино доходили. лишь слабые ее отголоски. О переменах здесь никто почти не говорил, да и что- говорить, если в деревне не было ни одного человека, кто бы мог внятно разъяснить что-то. О новостях ландинцы узнавали зимой, когда прибывал из Тобольска обоз братьев Шумиловых. Они увозили воза рыбы, меха. В обмен давали водку, кое-какой провиант и уезжали, торопко погоняя лошадей, до будущей зимы. Рассказывали, правда, мало. Так, о разных пустяках. Опасались народ сбаламутить. Но скоро началось такое, что казалось, будто Ландинка в лютую январскую стужу выхлестнулась из берегов.
Прибывший откуда-то уполномоченный первым раскулачил Андрея Косякова.
— Объявлено, что Андрюха — мироед, — отряхивая у порога шапку, громко сказал Сидор. — Увозят его…
— За что же это, Сидорушка? — всплеснула руками Василиса.
— А за то, что работника держал. Эс-плутировал. За то, что дом себе отгрохал на зависть. Все хвалился, дурень, дескать, зажиточный я, поскольку рубаха на мне сатиновая да пуговицы перламутровые. Вот и повезли его в Старый Катыш без пуговиц… Не только его…
Костя незаметно выскользнул во двор и, забравшись на прясло, стал смотреть на дорогу, по которой двигались сани переселенцев. Угрюмые, обозленные люди сидели, не глядя по сторонам, и уже не обращали внимания на улюлюкающих во след ребятишек.
Вскоре собрались в дорогу Пьянковы. Уговаривала Василиса мужа остаться в Ландино, вроде прижились: как-никак, и лошадь есть, и корова. Но Сидор стоял на своем.
— В Катыш метили, туда и поедем. Здесь мы люди проезжие, так что не перечь, жена.
Костя и радовался предстоящим переменам, и одновременно начинал тосковать по Ландино, но эти самые перемены с первых дней пребывания в Старом Катыше захватили его полностью. В бывшем двухэтажном доме богатея Зырянова открыли школу, и ее директор Марфа Прохоровна Самолова определила Костю в третий класс. Учился мальчонка хорошо, все схватывал на лету. Ему всегда хватало времени и пошнырять по поселку, узнать все новости. Здесь уже во всем чувствовалась крепкая рука Советской власти. Начали создавать уставную рыбацкую артель. Уполномоченный агитировал, не скупясь на слова. Мужикам обещали оставить в хозяйствах скот и инвентарь, а в артели предлагалось объединить снасти. Рыбаки почесывали затылки, размышляли. боясь прогадать. Однако многие все-таки решили записаться. Сидора Пьянкова, имеющего по тем временам высокое трехклассное образование, назначили председателем. Несмотря на суровый нрав, был он человеком рассудительным и справедливым. Мужики уважали его за то, что когда-то довелось ему поработать на Ленских золотых приисках и даже побывать в Австрии во время первой мировой.
На октябрьский праздник проводили в Старом Катыше первую демонстрацию. Смастерили из красного ситца флаги, рано утром пошли сельчане к школе.
— Надо бы речь сказать, — сокрушались мужики, — что-то все, как язык проглотили. Может, ты скажешь? — обратились к учительнице.
— В чем вопрос? — улыбнулась она. — Докладчик у нас давно готов, — и легонько подтолкнула вперед Костю Пьянкова, густо залившегося румянцем.
Костя поднялся и начал: «Живи, Великий Октябрь, живи, чтоб и нам жилось счастливо…».
Вскоре Костя Пьянков уедет на учебу в Нахрачи. Там закончит семилетку, в 34-м вступит в комсомол, будет работать ликвидатором безграмотности. Потом — Тобольское педагогическое училище, фронт. И снова школа, этому делу Константин Сидорович посвятит в Ханты-Мансийском округе 30 лет. По сей день приветствуют его в Урае мальчишки и взрослые — его бывшие ученики. Они благодарны ему за счастливую свою долю. Так пусть знают и то, что выпало на долю их учителя.
«Ленинская правда», 3 декабря 1982 года
