Николай Коняев
Из «криминальной хроники» городской газеты: «2 июня в подъезде дома № 8 по улице Красной со вершено изнасилование и ограбление 17-летней студентки педучилища. Разыскивается подозреваемый…»
* * *
О том, что черным цветом расцвела преступность и действуют преступники в открытую и нагло, среди бела дня, Серафима знала. С выходом на пенсию, в особенности после смерти мужа, времени свободного было в преизбытке. Читала «Правду Севера», смотрела телевизор, не выключалось радио на стенке. И от того, что знала, голова шла кругом, становилось неуютно в собственном домишке, даже если постоялица находилась рядом. Субботние «правдешки» пестрели сообщениями о грабежах, убийствах и насилиях, происходивших не в разбойном мире — за морем-окияном, а в родной державе, в тихом городке. По телику — любуйтесь, люди добрые! — во весь экран показывали пьяниц и мошенников, бродяг и наркоманов — обрюзглых и небритых, рукою на себя махнувших, облик человеческий утративших; вели беседы-разговоры с ворами, проститутками — нахальными, бесстыжими (гольем бы сучек вдоль по улице прогнать народу на посмешище!). Мелькали на слуху страшные слова — «рэкет», «мафия», «террор», значение которых объясняла, как умела, квартирантка Лена Дыбина…
— Да что ж это такое? Это что ж творится? Откуда все обрушилось, скажи! — обратилась Серафима ко всезнающей студентке. — Вроде тихо и спокойно раньше было, а теперь, гляди-ка, как прорвало — за рубель укокошут, глазом не сморгнут. Ходи по городу с оглядкой. Не Америка ль забросила десант?
— Ой, не катите бочку на Америку, Серафима Ниловна, — рассмеялась Лена. — Америка сама от нас в восторге.
Серафима подытожила раздумчиво:
— Совсем народишко испортился — ни Бога, ни острога, ни черта не боится. Быть, видно, светопреставлению в двухтысячном году. Знающие люди предсказали.
— И предупредила квартирантку. — На тискотеку-то пореже бы полькала; не ровен час, прижулькают, поганцы!..
Если всего лишь полгода назад вести о немыслимых злодействах воспринимались, в общем-то, без паники, как нечто инородное Кедровому, в котором худо-бедно доживала тридцать пятый год из своих шестидесяти трех, то теперь и в этом скромном городишке стало неспокойно, докатилась, видимо, волна… Нет, и раньше, говорят, КПЗ не пустовала: то с берега Оби угонят лодку с лодочным мотором, то мотоцикл из гаража, то муж жену побьет по пьянке — мало ль что случается с людьми: где люди, там и страсти.
Волна пришла в Кедровый жуткими убийствами. Уже под Рождество пьяный кочегар в «ямке» под горою — в южной части города — зарезал собутыльника за полстакана водки; в марте лыжник обнаружил в двух верстах от города труп полураздетого мужчины; три «зверька» из ПТУ надругались над девчонкой-пятиклассницей; на Пасху из-под снега в Центральном парке отдыха вытаял с проломленным затылком пропавший перед Новым годом тихий бомж Кудрявый Ангел; ясным днем в один из частных домиков на улице Октябрьской под видом инспектора госстраха вошел мужчина лет под сорок и, бритвой угрожая перепуганной хозяйке, вытребовал деньги, меха и драгоценности…
* * *
Девчушка в белой кофте, в легких серых брючках, со стрижкою под мальчика вбежала со двора в ту самую минуту, когда, управившись с делами, Серафима села посумерничать, а квартирантка Лена Дыбина вертелась перед зеркалом, собравшись, как всегда, на дискотеку.
Будто в автобус впорхнула — без стука, не прихлопнув за собою дверь. Бросила сумку на краешек стола, села перед обомлевшей Серафимой и понесла скороговоркой, зачастила:
— Здрасте! Господи, жарынь-то… Все так и тлеет на корню, все горит и вянет… Ничего, наверное, не будет этот год — ни грибов, ни ягод… А у вас, гляжу, картошечка веселенькой стоит, видно, поливаете? То ли дело, рядышком колонка, а у нас так — за версту. Вы у нас Колягина? Серафима Ниловна? Северная, тридцать? — Девчушка расстегнула «молнию» на сумке, достала ручку и блокнот.
Серафима поднялась и отступила в сторону. Сузила глаза. Маленькая, грузная, серьезная.
— Я-то, деушка, Колягина. Серафима Ниловна. Тут вы угадали. А вы, я извиняюсь, кто такая будете?
Незваная гостья застыла на мгновенье, затем, взмахнув рукой, смеясь, затараторила:
— Ой, простите-извините, Серафима Ниловна! Я взаправду не представилась… Заболталась, балаболка. Целый день гоняю, как велосипед. Я из отдела исполкома… Перепись жильцов. Всю вашу Перековку обежала, все бараки с развалюхами взяла!
— И документики имеются при вас?
— Имеются, а как же, все у нас в порядочке, — взглянув на Серафиму, гася улыбку на губах, девчушка достала из сумочки красную книжицу.
— Вот с этого и надо бы начать, — смягчилась Серафима, — а то ведь сами знаете, шастают тут всякие… Слышали небось, что на Октябрьской случилось?
— Да, да. Конечно. Понимаю…
— Спаси и сохрани! Глянь-ко, Лена, в книжечку — без очков слепая.
Лена Дыбина вздохнула укоризненно:
— Что вы, в самом деле, Серафима Ниловна! Нельзя же всех подозревать, — но в документ в руках девчушки заглянула.
— Береженого, девонька, Бог бережет. — Серафима обратилась к исполкомовской девчушке: — Вы сказали — перепись? Какая? Не выборы ли снова? Я больше не пойду. И не надо меня агитировать. Дом видели какой? Сто лет ему в субботу будет, а ремонта не дождусь, не допрошусь, к кому б ни обращалась. Какая нам от ваших депутатов польза? Они по радио без умолку галдят, а проку ни на грош. Нет, я не пойду.
Девчушка улыбнулась снисходительно, пальцами поправила прическу.
Серафима загляделась на нее, и стало ей неловко за свою сверхбдительность.
— Вы не беспокойтесь, я не за тем пришла, — оживилась гостья. — Я принесла вам радостную весть.
Серафима села, подалась в наклоне.
— Ну-ко, что за весточка?
— Вовек не угадаете!
— Во как? Интере-есно!
— Можете не думать о ремонте! Дом ваш сносу подлежит. Как-нибудь перезимуйте, а весной снесем гнилушки. Всю Перековку разровняем. И вселим вас в шикарную квартиру. С газом, ванной, туалетом… Заживете припеваючи!
Серафима не поверила собственным ушам.
— Что вы говорите? Неужели правда?! — И — засуетилась, и — замельтешила. Метнулась к газовой плите, сняла с конфорки чайник. — Что же я, корявая, с ходу напустилась? Вы уж извините копалуху старую. Напугало нас хулиганье, мы теперь и бдим, дыхнуть боимся громко. Дай-ка, милая, чайком попотчую тебя!
— Что вы, что вы! Некогда. Дальше побегу.
Лена Дыбина завистливо вздохнула:
— Везу-уха, Серафима Ниловна!
Еще бы не везуха!
2
Кряжистый, подвижный, несмотря на возраст — 67 исполнилось весной, — сосед Ефим Гусаров в просторной клетчатой рубахе, в брюках на подтяжках с подвернутыми серыми штанинами, топтался возле стайки с топориком в руке, примеривая свежую жердину к ветхой загородке.
— Полюбуйся, Симуня, каких кабанов отхватил!
До слуха Серафимы донесся поросячий визг.
— Все ж таки решился?!
…В середине мая, когда вспученная Обь ломала, будто скорлупу, ледовый панцирь, на пенистой хребтине уносила ледяное крошево в Обскую губу, наводняла поймы и луга, Ефим снимал со сберкнижки деньги, плыл «Метеором» в Рямовский колхоз. Там имелись у него старые приятели. За бутылкой водки под свежую ушицу завязывался нужный разговор. С вечера Ефим дотошно вызнавал все тонкости вопроса, с утра ходил с мешком под мышкой по дворам и через день-другой коммерческих хлопот возвращался в город с поросятами в большом плетеном коробе. По три-четыре борова Гусаровы кололи ежегодно, парное мясо было нарасхват. Но если раньше комбикорма доставало, то теперь запасы истощились — давали лишь по справкам горрыбкоопа и только заключившим договор. Ефим, как истинный хозяин, связывать себя узами договора не желал. Стайка у соседа долго пустовала…
Ефим вогнал топорик в жердь и почесал за ухом.
— Опять рискнул, Симуня. Будь что будет. Либо мы их выкормим, либо нас они сожрут.
— Ну и правильно, сосед. Как-нибудь прокормите, неправда!
Гусариха уже кормила «кабанов». Высокая и статная, в резиновых сапожках, прижав к переднику веселку, стояла, словно статуя, с суровыми поджатыми губами. Четыре шустрых поросенка месячного возраста толклись у деревянного корытца.
— А ничего поросятишки, — сказала Серафима. — Веселенькие, гладкие.
— И цена хорошая, — буркнула Гусариха. — По семисят рублей. Ругаюсь вот, — веселкой показала на Ефима.
— Зачем привез такое стадо? Парочки хватило б за глаза. Не до жиру, быть бы живу. Сожрут ведь с потрохами. Гляди какие жоркие!
— Все четверо кабанчики?
— Три парубка и свинка, — опередил Гусариху Ефим. — Бери, Симунь, не прогадаешь. Одного прокормишь.
— Одного чего ж не прокормить, — поддакнула Гусариха. — Картоха, слава Богу, есть, хлеб покамест не по карточкам, со стола опять же остается… Крапивы наросло. Одного-то не проблема.
— Больно с ними хлопотно, — Серафима сморщилась. — И взять не помешало б… Жить-то как-то надо… Взять ли, что ль, Ефим?
— Бери, бери, чего там! Последний год имеется возможность скотинку содержать. Снесут весной, так запоем в каменных коробках.
Гусариха в сердцах шлепнула веселкой по розовым ушам бойкого кабанчика.
— У-ух ты, ненажорный! Раздулся, как бочонок, все-то тебе мало. Братьев объедаешь!
— А ты, Ефим, не рад квартире? — Серафима подняла жиденькие брови.
— Мало радости, Симуня.
— Так хоть в квартирах добрых поживем! А то чего ж? Возьми меня — в добрых не живала. Пора и нам в благоустройство. Радоваться надо, а ты загоревал.
Ефим сердито засопел, сверкнул недобро черными зрачками.
— Порадуешься вот! Порушат огороды — своего-то ничего не станет. Ни мяска, ни картошки. Вселят, как скворца в скворечник, где-нибудь на пятом этаже — на балконе не посодишь. За каждую морковку полтинничек готовь. Проживешь ли на одну-то пенсию? Велика ли она у тебя?
— Так ведь прибавку обещают…
Ефима передернуло.
— Ты, Симуня, баба умная, да шибко уж наивна. Жди, когда прибавят. Государство просто так не раскошелится. Если и прибавит, то на грош, а цены вздует вдвое. Шибко-то не радуйся квартире, кабы, девка, плакать не пришлось.
— А что ты предлагаешь? Или — отказаться нам от сноса? Требовать ремонта?
— Нас с тобой уже не спросят, и все дела. Стройка тут планируется серьезная.
Поросенка Серафима все-таки купила, принесла, пустила в стайку.
— Еще одна заботушка прибавилась, — рассуждала вслух. — Ладно, как-нибудь, что-нибудь придумаем… До осени продержимся, а там сдадим тебя, Бориска, в горрыбкооп!
* * *
Красная, Октябрьская, Северная улицы составляли околоток городской окраины. Незадолго до войны из неприметного поселка лесорубов Кедровый превратился в бурный ссыльный лагерь, куда с Урала и России везли для «перековки» дядины ребята строптивых раскулаченных крестьян. Трудпереселенцы — так их называло местное начальство — работали на лесозаготовках, осваивали землю, рыбачили, охотились, обзаводились семьями и потихоньку строились. Северная улица волей исполкомов оставалась в первозданном виде шестой десяток лет — с теми же убогими бараками на затененной стороне, что возводились впрок для прибывающих, тесовыми сараями, сколоченными наспех. Бараки обветшали, вросли по окна в землю, крыши скособочились. Там обитали в основном наезжие сезонники — люди бессемейные и шумные, с этим бесшабашным контингентом жители «серьезной» четной стороны старались не общаться.
Дом Серафимы на три комнаты — бывшая контора леспромхоза, куда они с Матвеем устроились рабочими сразу по прибытии в Кедровый в пятьдесят шестом году, — стоял в ряду трухлявых, неказистых изб и домиков на четной стороне искривленной улицы, изрезанной логами и оврагами, сбегающей по склону рыжего холма к зеленой речной пойме. Бывший кабинет покойного директора служил просторной горницей, кухней и прихожей — архив и бухгалтерия, а производственно-технический отдел сдавался постоялице. Светлые березы под окном, что посадил Матвей в год возвращения в места, где отбывал свой срок после войны — семь лет по странному, неясному ей делу — да было ли оно? — муж про то не вспоминал, не распинался в объяснениях, — березы вымахали выше проводов, шумели на ветру…
Справа по соседству стоял сосновый дом Гусаровых, слева пригорюнилась развалюха умершей от рака ворожеи Клюквихи. За огородами широкой полосой вдоль грунтовой дороги, ведущей через кладбище к подсобному хозяйству, тянулся захламленный, обломанный кедрач, в разбойнических вырубах которого виднелась высыхающая Невлевка.
Был жив Матвей — забот не знала Серафима. Муж был и кровельщик, и плотник, сапожник и печник — мастер на все руки. А умер — холодом пахнуло. Печка развалилась, стены накренились, потолок провис. Где не побывала в поисках сочувствия и помощи, сколько слез напрасно пролила, нервов помотала! Не тропу — дорогу проторила в исполком. Плакала, просила, умоляла: сделайте ремонт. Зампреда прокляла. Гладкий, розовый, вальяжный, в лиловом с блестками костюме, сидел как изваяние. «Ремонту дом не подлежит — вот заключение комиссии!» — тряс перед носом Серафимы бумажкой с гербовой печатью. «Хоть комнатенку дайте где-нибудь!» — просила, отстраняя ненавистную бумагу. «Фронтовиков не можем обеспечить!» — «Так разве мой не воевал?» — «Ну, воевал, мы знаем, ну так что? Он теперь, простите, квартирой обеспечен». — «Он-то обеспечен, а мне-то как же быть?» — «Ну потерпите, может статься, пустим вас под снос, тогда придется выделить жилплощадь…»
Серафима цеплялась за последние слова: «Так, значит, есть у вас жилплощадь?» Упитанный зампред потел и багровел: «Вот приучила, понимаешь, вас Совецка власть! Все-то дай вам! Дай! Дай! Дай! А где мы вам возьмем? Вы сколько лет на Севере живете? Так где вы были тридцать с лишним лет? О чем и чем, простите, думали? Кто вам виноват, что не умели жить?» Это «кто вам виноват?» звучало как пощечина. Серафима плакала. «Жаловаться буду!» — грозила от обиды и бессилия, прекрасно понимая, что сам Иисус Христос — спустись сейчас на Землю — не поможет… Нет-нет да и являлась мысль о переселении на родину, в Камышинку, где доживали век двоюродные сестры и младший братец, Парамон; являлась, тотчас отпадая, ибо не ближний свет Камышинка и переезд влетит в копеечку.
3
На годовщину поминки по Матвею не справлялись — Серафима приболела. А вышла из больницы — напекла блинов и разнесла по околотку.
Но в последнюю неделю снился ей Матвей. Желтушным, исхудалым, раздражительным. Каким вернулся из больницы помирать.
И Серафима днем зашла к Гусарихе.
— Матвей в обиде на меня, поминок просит настоящих. Сегодня сон видала нехороший. Попросил поесть, и я окрошки поднесла. Он так-то, Феня, осерчал, так-то осерчал! «Я есть хочу, а ты мне квасу. Ты дай мне холодца!» И чашку по столу пустил… В пятницу три года исполняется, так что соберу-ка мужиков, пускай помянут как положено…
* * *
В поисках спиртного обошла все «точки». Давали в «ямке» — под горой. Очередь тянулась метров в пятьдесят, бухла, разрасталась. В ее распущенном хвосте роптали на дурацкие указы, ругали власти и милицию. Небритые верзилы с красными похмельными глазами с восторгом и, казалось, диким упоением вбуривались в груду разномастных тел, сметая слабых и несмелых…
И вдруг раздался вопль. Очередь отпрянула, рассыпалась в испуге, явив народу Веню Полиглота. Тщедушный мужичок в отрепьях и лохмотьях сидел на четвереньках, одной рукой со скрюченными пальцами шаря по земле, впитавшей, точно губка, пролитую водку, другой сжимая горлышко расколотой бутылки. Губы у несчастного тряслись, в глазах застыл животный ужас…
Веню знал весь город. В Кедровый он приехал с неразлучным другом Ангелом Кудрявым — хантом из Березова. Оба собирали порожние бутылки, питались чем придется, одевались в то, что изредка давали мужики, одаривала мусорная свалка. Летом ночевали в новостройках и сараях, зимой — на аэровокзале. Милиция от Вени отмахнулась, бичи держали за блаженного. Был слух, что в молодости он закончил институт, владел английским и французским, директорствовал в школе, но был уволен за скандал в роно…
Полиглот сидел на четвереньках и, как ребенок, всхлипывал, размазывая слезы по грязному лицу. Толпа вдруг всколыхнулась, громыхнула хохотом, стремительно сомкнулась в безудержном порыве к желанному окну…
— Что же это делается? С ума сошел народ. Нет на нем креста и нет в нем сострадания! — испуганно шептала Серафима, ошеломленная невиданной картиной стадного безумия. Выстояв в хвосте колышущейся очереди добрых два часа, утратив слабую надежду достояться, торкнулась к окошку.
— Ребятки, славные, пустили б баушку вперед… Водки нужно на поминки!
— Сколько, бабка? Ящик, два?
— Бутылок пять, ребятушки!
«Славные ребятушки» заржали жеребцами.
— Там всего-то и осталось губы помочить!
Серафима догадалась, что сглупила.
— Пару штук, ребятушки, много не возьму! — сунулась вперед, но ее, как щепку яростной волной, выбросило в сторону. Она споткнулась и упала. — Звери вы — не люди! — вскричала со слезами на глазах, дрожа от боли и обиды. — Чтоб вам захлебнуться, ненасытным! Чтоб вы погорели от нее! Бабка просит не на пьянку, а на дело!
Очередь смеялась незлобиво:
— О живых, бабуська, думай. Мертвые свое отпировали!
В тенечке, в окружении затаренных бичей, «французил» Веня Полиглот, уже повеселевший. Под гогот пьяных мужиков шныряли верные подружки Галя Парфюмерия и Машка Быстроход…
Серафима побрела на остановку, припадая на ушибленную ногу.
У аптеки встретилась с Сотниковой Тосей, заведующей пятым магазином. И Серафиму осенило: нельзя ли через Тосюшку достать? Как-никак почти своя. Сын до армии два года с ней ходил и после жил в открытую два года. Но — дурья голова, умный от добра добра не ищет, — взял да и уехал, скрыл, что называется, глаза. В Тюмени после института связался с разведенкой, с прицепом ее взял, остался в примаках. Сказал, что расписались, но свадьбу не играли, жил пятый год — своих детей как не было, так нет. Серафима чуяла: не ладится у них. Та — разведенка — баба ушлая. Капризная и властная. Не из простой семьи: отец — зампредседателя какого-то Совета, мать— по торговой части, а брат— кооператор. А Генка, он — пентюх, из таких, как он, веревки бабы вьют. После похорон с неделю побыл дома, даже к Яшке, другу, не зашел, а перед тем, как улететь, собрался на рыбалку. «Схожу, — сказал, — на Невлевку, удочкой побалуюсь». Ушел, и — до утра. Какая там рыбалка! У Тоси ночь провел. Мать ведь не обдуришь. Она тогда смолчала, вроде не допетрила. Бог ему судья. Да и Тосю жальче, чем ту кралю. Кто Тосюшка теперь? Не вдова, не разведенка. До сих пор не замужем. Вот уж не везет! С Тосей бы чего не жить? Женщина опрятная, молча не пройдет, всегда приостановится, расспросит, как да что, о здоровье справится, о Генке… Думает о нем. Хорошая бабенка!
Серафима ласково пропела:
— Тосюшка, роди-имая, с ходу не признаешь. Цветешь-то, девка, а? Все и хорошеешь!
Тося вяло отмахнулась:
— Какое там «цветешь!». Неделю на больничном. Воды холодной напилась — ангина прицепилась.
— Вот ведь незадача! А я к тебе по делу хотела обратиться.
— Что у вас за дело?
— В пятницу Матвея помянуть хочу, а в доме ни граммульки. И где достать, ума не приложу. Хотела выстоять под горкой, да разве достояться? Чуть не затоптали.
— Серафи-има Ниловна! Под горкой вам не взять.
— А что же делать, Тосюшка?
Тося призадумалась.
— Зайдите завтра в магазин… Вечером попозже.
— Вот спасибо-то, родная, выручишь меня! Дай Бог тебе здоровья и муженька разумного!
Продолжение следует…